И вот эта поразительная фраза Розанова, «Едва ли Л-в не наивничал, обращаясь к ним ‘за разъяснениями’». Т.е. по Розанову Леонтьев на самом деле с нами и тоже знает, что они
уже там и нас бедствующих не принимают. Розанов имеет право так говорить? Прочитаем еще раз место леонтьевского письма, о котором речь. Леонтьев: «Я спрашивал у монахов и они подтвердили мое мнение». Они. Леонтьев наивен и прям. Розанов тоже прям, хотя не так наивен. Ему и в голову не приходит задуматься, как же Леонтьев отделяет себя от монахов, когда, Розанов думал тогда, Леонтьев и сам давно монах. Розанов не знает, а больше, чувствует на самом себе, что Леонтьев не они, а мы и в принципе никогда они стать не может, т.е. Розанов тут незаметно для себя поправляет себя, переиначивает грубо прочерченную было границу: вот, Леонтьев тоже (Розанов думает) монах, но прочно с мы, не отплыл еще в они, не замкнулся и никогда не замкнется.
2. Леонтьев на себя взвалил нашу необеспеченность, нашу бедственность, наш литературный безысходный нераспутываемый процесс. И Леонтьев еще сверх того взвалил на себя, поднял на свои плечи еще и раскол между мы
, здешние бедствующие, и они, потому что в монашестве и в крепости православных убеждений никому не хочет уступать. Если кто строг, то и Леонтьев будет строг; если кто хранит устои веры, то и Леонтьев будет хранить. Леонтьев и там и здесь, и в монастыре и в миру с полным пониманием боли простого человека вполне, без половинчатости, какая бывает у совместителей. Он над собой операции, над своим умом, не сделал и никогда не сделает, другим веществом чем бедствующая в мире плоть себя никогда не почувствует.Раз вы православный и думаете о монашестве, говорит ему недавно обращенный из протестантизма, потому весь нарочито правильный иеромонах Климент Зедергольм, так
надо идти дальше и чувствовать [заметьте: надо чувствовать
, а Леонтьев чувствует то что чувствует, а не то что надо чувствовать]… надо…чувствовать духовное омерзение ко всему что не православие. — Зачем я буду чувствовать это омерзение? — воскликнул я. — Нет! для меня это невозможно. Я Коран читаю с удовольствием. — Коран мерзость! сказал Климент, отвращаясь. — Что делать! А для меня это прекрасная лирическая поэма. И я на вашу точку зрения не стану никогда. Я не понимаю этой односторонности и вы напрасно за меня опасаетесь. Я православию подчиняюсь, вы видите сами, вполне… [Но] даже и иезуит мне нравится больше равнодушного попа, которому хоть трава не расти и который не перекрестится, пока гром не грянет[157].
С этой правды Леонтьева, мне кажется, можно было бы начать, только начать, думать о его месте в монастыре и о месте монастыря в мире, — с той правды, что Леонтьев это всегда мы
в том смысле что он от нас не отвернулся и не подумает отворачиваться, что нашу беду он не просто понимает, а ею живет. Но и леонтьевское мы не такое, какое получается в результате отгораживания от они. Они для Леонтьева и Розанова это те, кто смотрит на нас пристально и подозрительно, угадывая в нас не удовлетворяющих тому, как должно быть, с осуждением наготове, с новым требованием готовить из себя людей церковно мыслящих, чтобы получить квалификацию хорошего автора; а мы те, кто успеет, сумеет пожалеть их за такую односторонность и если будет расстроен, то заговорит с горем, надсадой, в достоевской истерике, но никогда не с холодным отстранением, никогда не с требованием обустроить свой ум. «Ум свой упростить я не могу…».Леонтьевский ум — то же что розановское понимание, открытое внимание. Не случайно, хотя все равно удивительно, что шестидесятилетний Леонтьев за месяцы до смерти читал и понял то, что нас сейчас еще предстоит, розановское «О понимании».
Присел в одном месте (в конце): смотрю — мёд; присел в другом — тоже все хорошо и понятно
(даже и мне — не метафизику!), и ново во многом… Различение знания от понимания мне показалось очень ясным, верным и (для меня, по крайней мере) новым; я нигде этого не встречал[158].
Что же, Леонтьев примирил мир и монастырь, взобрался на высоту, откуда вобрал то и другое? Это как раз нет. Такой примиритель перестал бы быть Леонтьевым и мы о нем пожалуй к этому времени уже забыли бы. Он честно нес на себе раскол между ними
и нами, между монастырем и миром, имел и хранил в себе размах, достаточный для того чтобы не принимать меры против надрыва. От которого у человека дар слова.
5.10.1990
Единое христианство
1. Христианское единство теперь видимо сохраняется уже только в разнообразии конфессий. Каждая в отдельности может и должна, если уверена в своем праве, относиться к другим с ревностью. Мы понимаем Льва Платоновича Карсавина, когда он, видя в идеале Православную Вселенскую Церковь живой личностью, соборным единством многих поместных национальных Церквей, называет католичество и протестантизм ересями. Веры нет, если она заранее решила считать себя относительной и частичной. В крайности она готова на религиозные войны.