Предложить содействие протекцией? Чьей? Помещика, перед которым, возможно, придётся заново обговаривать сумму займа? Или – тоскующей графини? Дать денег из имеющихся и не отнятых? Никакой из вариантов не годился, ведь изуродованному зверем помощь была нужна безотлагательная, непременно сейчас…
Без труда можно было представить содержание бедственной жизни этих обитателей тьмы, вытесненных из людского сообщества. Где они обретаются? Вероятно, в какой-то потайной землянке. Ни чего одеть, ни пищи. Надежды на возвращение с покаянием нет или она призрачна: прощения не будет, и кончится или выпоркой до смертной меры, или сибирской каторгой до конца жизни, обязательно с клеймением.
Как мерзко: вина вменяется уже простым фактом побега. Но убежавшие, которых при поимке разумнее было бы просто вернуть на прежнее место, нуждаются во всём, как и другие люди. Обстоятельства ведут к разбоям. Может, беглые только в редких случаях оказывались бы в шайках по своей воле, да куда им деться? Вина раскладывается на всех сразу – и разбойников, и примкнувших к ним по случаю.
«И вот она, моя империя! – думал поэт. – Отдаём ли отчёт разделению на свет и на падших? И не есть ли нескончаемая фальшь в текстах литературы, даже если они талантливы, когда они предназначены исключительно свету? Мои, о чём я не перестаю твердить, – в ряду как раз таких. Что я знаю об этих моих попутчиках? Об их чувствованиях? Пожеланиях? Надеждах? Ничего абсолютно. Ещё вот и книга; она из незнакомого мне мира, не для света. Если в свете о ней и говорили, то быстро кончили. Интерес у сытых не возбуждён…»
Всходившая наконец-то луна медленно и заворожённо поднималась по своей орбите, и небо просветлело, закрываемое только частью исчезавшей сплошной мрачной завесы; быстро устанавливалось безветрие, и облака, уже не двигаясь, просто висели крупными редкими лоскутьями, будто в раздумьях перед чем-то, чего предположить было невозможно или даже опасно. В открывшихся участках неба роями замелькали звёзды.
О сне даже вспоминать не хотелось. Толклось и смешивалось в уме самое разное. В непрерывном перестуке и скрипе ступиц и шелестении гужей обнаруживалось отсутствие взвонов колокольчика: разбойники, заботясь о скрытности, понудили кучера снять его.
Судорожные частые подёргивания кибитки на неровностях дороги добавляли страданий несчастному, стеснённому соседями слева и справа.
Вместе, бок о бок, в одном направлении ехали представители двух сословий, ещё ни одного дня во всей мировой истории не жившие одно без другого и никогда не имевшие намерений избавиться от взаимной неприязни и подозрений…
«Я круглый идиот, – сказал себе Алекс. – Да и один ли я? О какой свободе мы иногда говорим или думаем? Возможно ли представить её – как предмет, как явление? Или хотя бы утилитарно – как часть содержания нашей жизни?»
По звукам, издававшимся фурою и всей повозкою, угадывалось изменение пейзажа. Тут была урема. В таких местах о содержании проезжей части в более-менее пригодном для езды состоянии заботиться было, как правило, некому, поскольку такие прогоны хотя и оказывались намного короче, но считались обузой для собственников территорий, по которым они пролегали. В порядке вещей было и то, что владельцы массивов леса не знали о появлявшихся тут тесных проездных артериях, и те, вследствие этого, могли считаться ненужными в развитии хозяйствования, оставаясь как бы ничейными, с присущей им заброшенностью и таинственностью.
Она, такая таинственность, воспринималась, конечно, тем угрюмее и могла воздействовать на проезжавших тем угрожающе, что по одной даже не очень протяжённой уреме путь подобного рода мог быть не один. На некотором расстоянии от него, подальше от русла реки в том же направлении прокладывался другой, а то и третий – они выбирались как недосягаемые для сильных половодий. Не могло быть сомнений: шалившая здесь беглая братия намеренно пользовалась теперь наиболее неудобным из таковых, но зато – менее для неё опасным: в ночное время здесь можно было чувствовать себя почти в полной защищённости; на нет сходила даже вероятность обнаружения кого-либо из укрывающихся по лошадиному ржанью, которое в любой момент и где угодно становилось неизбежным, представляя видовые, исходившие из природных потребностей и отправлений позывы животных о своём расположении относительно тех из их вида, которые двигались на сближение и узнавались обонянием.