— Она красивая. Всем передавала привет. — Миссис Пеннифезер, которая пела в хоре Конгрегации под руководством профессора Лапидуса, жила со своим мужем в нескольких кварталах от них. Вместо мэрии Пиквот Лэндинг имел городскую управу, и Саймон Пеннифезер, хоть и был слеп, многие годы занимал пост председателя управы. Он был старым другом Вининга и его душеприказчиком. Каждый год устраивали памятный обед в честь дедушки Перри, и Саймон Пеннифезер традиционной шуткой встречал компанию, которая рассаживалась в столовой.
— Ах, — сказала она, не поднимая век, — Чайковский — и саксофоны. Саксофон — это дьявольский инструмент.
Это было чисто русское в ней. Ада-Катерина Петриче-ва. И почему бы ей не иметь своего собственного, русского Чайковского? Это напоминало ей детство в старой России, Российской империи, которая благополучно существовала до большевиков с их революцией, ее девичество, которое она так любила вспоминать. Он и Холланд забирались к ней в кровать, она разминала в пальцах теплые комочки окрашенного воска, лепила крохотные фигурки — лягушка, единорог, ангел — и рассказывала, рассказывала давние истории.
Истории о большом поместье, о dache под Санкт-Петербургом, где ее отец служил majordomus, ее матушка — домоправительницей, ее младшие сестры горничными, а сама Ада-Катерина шила для Мадам, важной дамы, и ее маленькой дочки, и Мадам восхищалась проворными пальчиками Ады-Катерины.
Хотя слугам вменялось в обязанность вставать спозаранку, Ада-Катерина поднималась раньше всех, откидывала полог своей белой железной кроватки, преклоняла колени, молилась перед иконой, затем одевалась и шла погулять в одиночестве по тропинкам среди полей диких подсолнухов. Поля, раскинувшиеся вдаль и вширь настолько, что казались бескрайними, разбегавшиеся по обе стороны тропинки мягкими волнами так далеко, как мог видеть глаз, казались золотым морем, по которому, думала Ада-Катерина, можно уплыть прочь, уплыть прочь навсегда по волнам цветов, высоких, в рост человека.
Там, на тропинке, весь мир казался ей желтым и спокойным. Таким спокойным, что она даже не пыталась понять, насколько это необычно. Быть одной в этом подсолнечном мире было то же самое, что быть в мире с собой.
— Всегда я старалась гулять одна, не любила я болтать да стрекотать, как другие сороки-девушки. И босиком — да, всегда с босыми ногами, не думая о том, что скажет mamuschka, тогда на ногах не было мозолей и ходить босиком было очень приятно. Я думала в эти прекрасные утра, какая же ностальгия меня охватит, если когда-нибудь я покину мои подсолнухи. И тогда же я научилась видеть кроме реального мира мир воображаемый, я могла находить лица и фигуры почти ни в чем, почти во всем: в облаках, в деревьях, в воде. И на потолке тоже. О да, они тоже видели лицо на их потолке.
И потом в конце концов начиналась игра.
Ооооо, игра!
Приглаживая волосы щеткой, откинувшись на подушках своей белой железной кровати, она говорила скромно:
— Ну, в общем, игра не такая уж трудная, вы знаете. Ничего особенного. (Такой она изображала игру, чтобы им было понятнее.) Надо немножко притвориться, вот и все. Есть такой способ для этого, понимаете? Просто... ну,
Просто фокус, правда?
— Ага, я так думаю, но если фокус, то чисто русский фокус. — Как если бы это все объясняло.
Но как? Как?
— Ну, русские, если вы заметили, чувствительнее, чем остальные люди. Они глубже. Русские, я думаю, имеют шестое или седьмое чувство, которое Бог не дает большинству людей. У них есть нечто большее, чем то, что называют... — Задумалась на мгновение. — Интуиция. Ага. Вот подходящее слово. Интуиция. Они мистический народ, русские, и — добавила она шутливо — чем пьянее, тем мистичнее.
Но они
— Ну конечно, вы ведь наполовину русские. Чего же вы хотите?
Но расскажи нам еще немного. Расскажи о маленькой дочке и собаке, бешеной собаке, которая подкрадывалась! Все внимательно ждут знакомой истории.