Сегодня закончился четырнадцатый партсъезд, где происходило много интересного и не очень понятного. В райкоме РКП(б), которая отныне будет именоваться ВКП(б) – не Российская, а Всесоюзная коммунистическая партия большевиков, – Фиме всё растолковали, и теперь он рассказывал товарищам, как и что: про сектантство ленинградской парторганизации, про то, как по-двурушнически повел себя товарищ Троцкий.
Фиму перебивали, заступались за Троцкого. Особенно ярился предстудкома Балабан. Он был старше остальных ребят, воевал на деникинском фронте, получил лично из рук председателя Реввоенсовета наградной браунинг и всегда говорил, что это Троцкий победил беляков, Ленин только тылом командовал, а про товарища Сталина тогда вообще не слыхивали.
Все расшумелись, хрен слово вставишь. Но Мирра, конечно, вставила.
Сказала:
– А я, честно скажу, не знаю, кто больше прав: товарищ Зиновьев, опасаясь усиления кулака, или товарищи Сталин с Бухариным, которые хотят, чтоб крестьяне жили богаче. Не разобралась пока. Но мне нравится, что на съезде нашей партии спорят в открытую и от народа своих споров не скрывают. Все хотят как лучше – вот что главное. У нас некоторые вузовцы бухтят по углам, что, мол, нету в СССР демократии. Есть! Но не для нэпманов с кулаками и не для мещан, которые заботятся только о своем брюхе. Право на демократию заработать надо, в жизни задарма ничего не бывает. Кто активный, кто за дело болеет, тот заслужил, а остальные – цыц, помалкивайте в тряпочку. Или давайте с нами, тогда и вас послушаем. Я уверена, что ленинградские товарищи волю большинства выполнят. Потому что партийная дисциплина и демократический централизм!
Послушать, что станут возражать, у Мирры времени уже не было. Она обещала Лидке в восемь быть на диспуте в Мосгубрабисе, а туда еще добираться.
Вроде вовремя сорвалась, в двадцать минут восьмого, но опять опоздала.
Заскочила по дороге в Красный уголок, на полминутки, только заплатить взнос в «Авиахим», а в фойе толпится народ, кто-то завывает плачущим голосом. Как не посмотреть?
На стене третий день висел портрет поэта Есенина в черной рамке. Лидка Эйзен, соседка по комнате, тоже над кроватью прицепила. Еще искусственную розочку снизу прикнопила. Раньше Есенина не любила, говорила, что вульгарный, а тут проревела всю ночь. Ну, Лидка – она и есть Лидка.
А здесь толпу собрала какая-то младшекурсница, золотые кудряшки, ротик бантиком, на болонку похожа. Мирра ее несколько раз мельком видела, фамилию только забыла.
Болонка побывала на похоронах поэта. Рассказывала, наслаждалась всеобщим вниманием. Мирра тоже послушала.
Маленькая дочка Есенина прочла над гробом стихи Пушкина. Все плакали.
Народу была уйма. Несли гроб от Дома печати на Страстной на руках. Три раза обошли вокруг памятника Пушкину. Плакали.
Пошли к дому Герцена. Какой-то поэт Кириллов, которого Мирра знать не знала, сказал речь. Еще поплакали.
Сходили с гробом к Камерному театру, завешенному черными полотнищами. Послушали траурный марш. (Болонка даже пропела несколько нот: пам, пам, па-пам, пам, па-пам, па-пам, пам – и сама прослезилась.)
Потом по Никитской, по Пресне направились на Ваганьковское. И тут уж наревелись на всю катушку.
Болонка протиснулась к самой могиле, видела всё и всех: и Качалова, и Зинаиду Райх (очень эффектная в черном), и Мейерхольда, и Книппер-Чехову (ну, эта уже в возрасте), и Таирова с Алисой Коонен (старорежимная вуалетка и ботики фетр на кнопках).
А еще раздавали листки с предсмертным стихотворением.
Пока длился рассказ, Мирра, хоть и фыркала, но держалась. Однако когда слушательницы, разнюнившись от стихотворения, тоже завсхлипывали, а болонка повернулась и с ревом поцеловала портрет, молчать не осталось мочи.
– Чего зря ревешь? – громко сказала она болонке в кудрявый затылок. – Возьми и тоже повесься, из солидарности. Только записку оставь: «Завещаю тело родному факультету». Сама знаешь, в анатомичке свежего трупматериала не хватает. Мы тебя препарируем. По банкам заспиртуем: «Разбитое сердце вузовки Клячкиной», «Мочевой пузырь вузовки Клячкиной».
От злости даже болонкину фамилию вспомнила.
Клуша и мещанка Марамзян, педиатричка, накинулась с упреками – какой цинизм, какая жестокость. Жалко, времени не было дать сдачи как следует. Мирра совершенно кошмарно опаздывала.
Только крикнула, передразнивая певучий армянский акцент:
– МараЗМян, куший баклажян!
И с хохотом ускакала дальше, аллюр три креста.
Бежала по Пироговке – снег хрустел под ногами, в свете редких фонарей посверкивали снежинки. Налетал ветер, взметал клубы белой трухи.