Услышав это вполне идиотское слово «блендамед», я как-то очень остро, всем собой понял: именно его мне не хватало для… не знаю, закрепления всего этого, что ли. Этот самый блендамед как будто запечатал налитое в меня ощущение воды, у меня было такое чувство, что вот не услышь я его, и все сегодняшнее улетело бы из меня, растворилось бы без остатка, как это бывает со снами. Еще я понял, что тамга, о которой мы говорили вначале, этот самый «блендамед» и то чувство общности со всей водой являются даже не тесно связанными вещами, а одним и тем же, пусть это и выглядит как полная ерунда.
Синий пирожок
Больше всего на свете я ненавидел больницу, особенно взрослую. Иногда, когда мама брала меня с собой на работу в техникум мелиорации и ей было надо зачем-то к врачу, мы ехали на автобусе не домой, а в это невозможное место, где приходилось часами слоняться по его грязно-теплым коридорам со стенами, покрытыми мокрым пухом гниющего людского дыхания, где любой предмет оставлял на руках тянущиеся, как свежий мед, потеки
Вообще, люди вели себя здесь очень непонятно. Они совсем не береглись, трогали все руками, садились даже на те стулья, от которых воняло совсем уж нестерпимо и горела попа и спина, если заставят присесть; заходили в комнаты, ярко полыхавшие сквозь стены черно-зеленой, иногда даже синей болью, мимо которых приходилось проходить побыстрее и зажмурясь, и даже старались попасть в эти страшные комнаты побыстрее, чем сосед. Меня очень удивляло, что мама так беспечна, но взрослые всегда все делали по-своему, и я не вмешивался: возможность вмешаться в действия больших мне даже в голову не приходила.
Впрочем, раз было, когда мы с мамой пришли к одной двери, и мама хотела сесть на место тетеньки, которая только что встала и грустно пошла к нехорошей колючей двери. На месте тетки осталась грязно-красная жидкая пирамидка, как у меня, только не из разноцветных кружков с дырочкой, а целая и какая-то дурацкая, и я сначала даже подумал, что тетка ее накакала и почему никто над ней не смеется и не ругает, ведь она большая, а вон че сделала, но тут же заметил, что это такое же
— Ты че его не разденешь, вон как взопрел-то.
— Да, вон какой весь, как мышь… — весело сказала мама, радостная оттого, что я стукнулся несильно и сразу перестал орать. — А ну, давай-ка пальто скинем, на самом деле…
— Бубука, — напомнил я маме. У меня была в кармане бесколесая машинка, которую звали Бубука, и мама сразу поняла меня и отдала мне Бубуку, выкрутив ее из кармана пальтишка:
— На свою бубуку. И не ходи далеко, чтоб я тебя не искала.
— Лана, — сказал я, с облегчением глядя, как жирная тетка в зеленом пальто торопливо, чтобы никто не успел вперед нее, опускается на пирамидку, а мама с хорошей теткой встали у окна и разговаривают.
Я пошел по больнице, стараясь наступать на те квадратики линолеума, под которыми скрипит. На стульях вдоль стен сидело много людей, и я шел, внимательно их разглядывая. Увидел дядьку, который прошлой зимой дал мне конфету в черной от грязи бумажке, пропахшую сверху гаражом и машинами, а внутри оказавшуюся хорошей. Дядька не узнал меня, наверное, я сильно вырос. Я подумал, что когда-нибудь вырасту совсем и тогда нипочем не стану сюда ходить, а если кто-нибудь вздумает меня заставить, то я возьму ремень и наподдам ему, а ремень у меня тогда будет настоящий, с большой желтой бляхой, как у солдата.