Хотя он не хочет вспоминать слишком подробно из опасения, что воспоминания как-нибудь ему навредят, память о том, что произошло, возвращается к нему, и внезапно он припоминает, как ровно в этот час после вопроса о Дюшане и после того, как он не обнаружил никого внизу на улице, он почувствовал, что его захлестывает волна тоскливого беспокойства, и решил пойти посмотреть, как там Селия, и хотя бы таким образом ощутить ее присутствие и поддержку. До того, как прозвонил домофон, Селия спала, и Риба не знал, разбудил ли ее звонок или она по-прежнему погружена в ставший для нее обычным блаженный покой. Он нуждался в ней, чтобы преодолеть растерянность, вызванную словами о море и Марселе Дюшане. А потому он направился в спальню и там обнаружил то, чего никак не мог ожидать. Сейчас он отчетливо вспоминает, какой это был жуткий момент. Выражение лица спящей Селии застало его врасплох – это было выражение холодное и жесткое, такое твердое и неподвижное, словно принадлежало уже обезжизневшей душе. Он в буквальном смысле слова застыл от ужаса. Селия спала, или была мертва, или казалась мертвой, или, скажем, окаменела. Хотя все указывало на то, что ему следует закричать, чтобы Селия вернулась к жизни, он предпочел решить, что сейчас она близка к божественному духу, к какому-нибудь своему богу. Если вдуматься, сказал себе он, религия совершенно бесполезна, зато сон, напротив, религиозен по сути своей и всегда будет религиозней, чем любая из религий, может быть, потому, что когда человек спит, он приближается к Богу…
Он немного постоял в спальне, вслушиваясь в эхо вопроса о Марселе Дюшане и спрашивая себя, не пришла ли пора пересилить страх и отправиться – это была его старая метафора, исключительно для личного пользования, – метафизическим путем мертвых. Мне всегда казалось, подумал Риба, что один почивший на этом пути – никто и ничто и все относительно, и тогда становится проще понять, что такое множество покосившихся крестов и множество надгробных камней и голых кустов терна в этом, таком пустынном и таком огромном, мире, где неспешный дождь льется на сонмы умерших…
Ну вот! Он сообразил, что не только дал волю абсурдному стремлению к поэзии, он вообще перестал контролировать происходящее у него в голове, и остановился. Огромный пустынный мир, сонмы умерших… Словно логическое продолжение той путаницы, в которую превращалось все, о чем он думал, естественное дополнение к похоронам в Дублине, концу света в Лондоне и загадочным словам в трубке домофона, в голове у Рибы возникает сцена из «Мертвых» Джона Хьюстона, та, где муж разглядывает жену, внезапно застывшую на ступенях дома в Дублине, неожиданно помолодевшую и похорошевшую из-за одной припомнившейся ей истории и совершенно парализованную голосом, поющим на лестнице печальную ирландскую балладу «The Lass of Aughrim», – балладу, воскрешающую у нее в памяти поклонника, умершего от холода, дождя и любви к ней.
Опять он не удержался. Опять связал этот эпизод из «Мертвых» с юношей из Корка, который был влюблен в Селию за два года до их знакомства, а потом из-за целой цепи недопониманий уехал из Испании и вернулся к себе на остров, где не замедлил покончить с собой на дальнем причале в порту родного города.
Корк. Четыре буквы рокового имени. Этот город всегда ассоциировался у него с огромной вазой у них дома в Барселоне. Ваза страшно мешала ему, но он так и не решился избавиться от нее из-за сильнейшего сопротивления Селии. Когда по временам им овладевало уныние, он с легкостью переходил от уныния к отчаянию, просто разглядывая старые фотографии или столовые приборы. Картины, унаследованные Селией от бабушки. И эту вазу. Чертова ваза!
Риба так и не смирился со странной историей о молодом самоубийце. Если ему случалось напомнить Селии о бедолаге из Корка, она всегда улыбалась неожиданно счастливой улыбкой, словно в глубине души эти воспоминания радовали ее, словно от них она становилась моложе.
Вчера, увидев ее спящей, застывшей, но такой прекрасной и неизвестно – живой ли или окаменевшей, – он не устоял перед болезненным искушением и мстительно представил ее себе во времена ее юности, когда она была куда ближе к шлюхе на молу в конце света, чем к нынешней безмятежной буддистке. Представил, а потом мысленно сказал ей, своей спящей жене, сказал с той непривычной мягкостью, которая существует только в воображении: