К нему возвращается тоска по утерянному или так и не встреченному гению. Были времена, когда он, посвятив себя поискам, считал очевидным, что явным признаком присутствия этого гения в тексте или в жизни будет его способность выбирать темы, не имеющие никакого отношения к нему самому и его обстоятельствам. До недавнего времени он верил в гения, занятого им, ушедшим от дел издателем, его повседневной жизнью, очень далекой от его собственного мира. До недавного времени его не покидало ощущение, что книге необходим гений, что он, высший дух, глубже и ближе осознающий происходящее, чем собственно персонажи, должен предлагать свои сюжеты вниманию будущих читателей, должен быть чужд описываемым страстям, им должно двигать то радостное возбуждение, которое рождается из его собственной энергии в момент описания того, что перед тем он со вниманием наблюдал.
Это может быть простым совпадением, а может и не быть, но с того момента, как он поверил в смерть Малахии Мура, он не может понять, на месте ли тот, кто, как ему казалось, шпионил за ним и изучал его с маниакальным, а может, и профессиональным интересом. Он тоскует по гению. Или по тому, кого нет. Он тоскует даже по начинающему автору. Но, как почти что сказал Генри Воэн, все умерли. Все угасли, может быть, надолго, может, даже навсегда. Он вспоминает юношей, дразнивших Кавальканти за то, что он никогда не присоединялся к ним в их разгулах. «Ты отказываешься быть в нашем обществе, – говорили они, – но скажи, когда ты откроешь, что Бога нет, что же будет тогда?»
Дождь льет, как будто стремится наконец полностью затопить всю землю, включая этот дом на севере Дублина, этот трагический дом с креслом-качалкой, большим окном и картиной с лестницей, дом на берегу Ирландского моря, задуманный, чтобы двигаться к худшему исходу, дом, если позволите – прошу прощения, что встреваю, но мне нужно самому слегка дистанцироваться от происходящего, к тому же, если я не скажу этого, я лопну со смеху, – дом, доверху набитый Беккетом.
Что же ему делать теперь, когда он убедился в том, что не существует ни Бога, ни гениального автора, и что, с другой стороны, никто на него уже не смотрит, и осталось только страдание в его беккетовом мире у самого пола? Вслушиваясь в дождь, он снова ощущает, что не просто нечто утекло из комнаты, но кто-то умер – в буквальном смысле слова. Ни тени, ни следа, ни призрака автора, ни начинающего литератора, ни бога, ни духа Нью-Йорка, ни так и не найденного гения. Это только его догадки, но ему кажется очевидным, что с тех пор, как он себя чувствует хуже некуда, он еопускается еще ниже. Уже никто за ним не шпионит, никто не наблюдает, никто – затаившийся или просто невидимый – не прячется за глубоким бесконечным синим воздухом. Никого. Он представляет себе, как кладет в карман штанов плоские часы и начинает спускаться по ступенькам с алтарного возвышения. Но очень скоро спрашивает себя, зачем стараться и воображать, если уже никто, абсолютно никто его не видит. Все умерли. И все равно он будет воображать. Горе, одиночество, жалкая нищета у самого пола. Если глядеть из худшей части хуже худшего, мир выглядит мельчайшим кусочком дерьма в самой гнилостной, нечистой и несвежей вселенной. Тоска по ароматным ликам, по яблочным личикам. Раз все так плохо, не лучше ли было, если бы Малахия Мур не умирал, а по-прежнему находился бы тут – пусть в качестве тени, если ему так хочется, – но чтобы эта тень могла хоть немножечко оживить его своим присутствием.
О Малахии Муре он знает, что тот был легок на ногу и что многие звали его Годо. Что его встречали по всему Дублину в самых невозможных местах. Что он, словно Дракула, умел истечь туманом. Больше не знает почти ничего, но уверен, что без труда сумеет представить его себе. Малахия Мур был плохо сложен, это из-за его костяка. Его глаза производили на всех сильное впечатление. Глаза у него были близорукие, но выразительные, их взгляд был пронзителен и остр, и стекла круглых очков не скрывали светящегося в них глубокого ума. Руки были холодные и вялые, и от него нельзя было дождаться энергического пожатия. Когда он быстро шел по улицам, его ноги были похожи на несгибающиеся ножки циркуля. Он был совершенно гениальным автором, хотя в жизни не написал ни единой строчки. Повезло бы тому, кто сумел бы его открыть. Он казался выше, чем был на самом деле. Если нам удавалось увидеть его вблизи – до того, как он, следуя своей, уже известной нам, привычке, растворился в тумане, – сразу становилось понятно, что он вовсе не такой высокий, хотя и несколько выше среднего. Ощущение высокого роста возникало из-за его худобы и еще из-за его макинтоша, застегнутого снизу доверху, и его узких брюк. Что-то в его облике, главным образом посадке головы, напоминало горного орла – беспокойного, настороженного. Стреляную птицу.