Отец мой был небогатым шляхтичем. Мы жили в небольшом доме с матерью и старым гайдуком Яном, который когда-то нянчил отца. В доме у нас никогда не было много слуг. Отец называл Яна свободным и говорил, что он может в любую минуту уйти, куда ему вздумается. Но Ян не хотел с нами расставаться, любил нас, как родных, и мы его тоже любили. А если бы это было не так, Яну некуда было бы уйти. Родные его давным-давно умерли, а сам он ничего не имел. Наполеон в 1807 году освободил польских крестьян от рабства и земли одновременно, а у моего отца был такой маленький участок, что делить его было бы курам на смех. Ян одевался, как все гайдуки, — в чекмень[1], обшитый шнуром, узкие чикчиры[2] и красные полусапожки. Из-под его широкополой шляпы торчали пейсы[3] и коса, а усы у Яна были такие длиннющие, что, развлекая меня, он закладывал их за уши.
В первые годы моей жизни отец мало бывал дома. Еще юношей он участвовал в восстании Косцюшки, а потом уходил с польским легионом в Испанию. Вернувшись оттуда, он женился, а когда мне исполнилось три месяца, снова ушел на войну — помогать Наполеону воевать с русскими. Поляки тогда крепко надеялись, что за это Наполеон вернет Польше былое могущество и забранные русскими за Бугом земли. Вернулся отец через два года с орденом «Виртути Милитарис»[4], с изуродованной ногой, ревматизмом и сердечной болезнью. Он говорил, что после этой войны у всех поляков приключилась сердечная болезнь, потому что Наполеон, на которого они чуть не молились, обманул их надежды. Правда, император Александр Первый всенародно пообещал полякам не мстить за то, что они помогали французам, и даже подарил Польше конституцию, но отец называл ее просто бумажкой и при упоминании о конституции всякий раз напевал песенку, которая мне очень нравилась.
Позже я узнал, что эту песенку написал какой-то российский стихотворец специально по поводу подаренной Польше конституции, и ее распевали напропалую и в Польше и в России.
— Царям нельзя верить, — говорил отец. — И Екатерина когда-то заводила интрижки с Дидро и говорила полякам приятные речи, а сама прибрала к рукам что ей нравилось.
К возвращению отца с последней войны мне исполнилось два года, я лепетал и уже мог блеснуть перед ним самостоятельными походами под стол.
Отец занимался своим небольшим хозяйством, иногда участвовал в сеймиках[115], порой веселился с друзьями, но никогда я его не видел до бесчувствия пьяным. Изредка он уезжал в Варшаву повидаться с друзьями — Хлопицким, одним из героев испанского похода, и Дверницким, под командой которого защищал Париж.
Первой моей учительницей была мать. Она научила меня совершать крестное знамение и познакомила с паном богом и всем его семейством. Вместе с ней я молил его даровать здоровье всем нам, а отчизне свободу и независимость.
В комнатах у нас часто курили душицей и мятой, на вечернюю молитву мы вставали всей семьей, как только из соседнего Бернардинского монастыря доносился благовест в честь мадонны.
За столом родители следили за моими манерами и требовали, чтобы я не набрасывался на еду, не сопел и не чавкал, а также не строил вокруг своего прибора цитадели из костей и огрызков. Мне постоянно говорили, что я — благородный рыцарь, а это означает, что я должен быть благородным во всех смыслах. Вероятно, поэтому с раннего возраста я боялся запятнать честь и привык к мысли, что отличаюсь от остальных людей — не шляхтичей.
С малых лет отец твердил, что я буду уланом — носить мундир с кармазиновыми[5] отворотами и высокую шапку с султаном. На самом что ни на есть гнедом аргамаке я поеду воевать за свободу отчизны.
— Может быть, ты успеешь вырасти раньше, чем Дверницкий выйдет в отставку, — говаривал отец. — Хотел бы я, чтоб он был твоим командиром. Храбрый и благородный поляк, и солдаты души в нем не чают!
Невольно я начинал об этом мечтать. Я представлял себе Дверницкого похожим на принца из сказок, которые мне рассказывал старый Ян.