Отец посоветовал Шмулю поступить работать на шлагбауме, а жить пригласил в старую баню, что стояла без дела в нашем саду. Шмуль согласился, и отец помог ему прорубить там настоящее окно. Все были довольны, а особенно Абрашка и я. Мы охотно играли вместе, и я предпочитал Абрашкино общество шляхетским детям. Может быть, предпочитал потому, что Абрашка всегда с полной готовностью выполнял мои прихоти. Не знаю. Мне кажется, что я его никогда не обижал, а дураком обозвал один раз. Отец за это оставил меня без обеда и целый час разъяснял, что низкие и презрительные слова, да еще по адресу более слабого человека, унижают того, кто их произносит.
Шмуль прожил у нас около двух лет, пока не начались сеймики, а домишко, который он раньше арендовал, стоял пустой.
Как всегда, сеймикующая шляхта вела себя буйно. Шляхтичи облюбовали колодец, находившийся недалеко от нашего дома. Они бросили туда целый воз сахарных голов, вылили несколько бочек рому и накрошили больше двухсот лимонов. Затем они позвали оркестр и велели евреям принести несколько мешков с кошками. Усевшись вокруг колодца, сеймикующая братия с криками и хохотом начала распивать импровизированный пунш, а музыканты играли и иногда встряхивали мешки с кошками, отчего последние поднимали страшный визг. Во время этого пира по дороге проезжала карета с епископом. Шляхтичи остановили ее и потребовали, чтобы епископ промяукал десять раз и выпил с ними пунша. Конечно, епископ отказался, и тогда шляхтичи приказали Шмулю опустить шлагбаум. Испугавшись скандала, Шмуль бросил ключи от шлагбаума на дорогу и убежал. Больше он не захотел работать там и вскоре вместе с Абрашкой уехал куда-то на Волынь.
Я очень скучал по Абрашке, но наступила осень и отец отдал меня в доминиканскую[7] школу.
В школе меня обучали послушанию, латинской грамматике, читать и писать по-польски, а также арифметике и началам алгебры и геометрии. Я знал на память пару речей Цицерона, которые мне ни разу в жизни не понадобились, и несколько стихов Горация и Виргилия. В школе у меня появилось много товарищей, но я предпочитал общество Яна и отца.
Мне было двенадцать лет, когда к отцу приехал в гости незнакомый пан. Должно быть, он был хорошим Другом отцу, очень уж долго они обнимались. Позже, когда уселись в комнате, отец спросил:
— Как наш Валериан?
Пан низко опустил голову и тихо сказал:
— Семь лет каторги.
— Ты был на суде? — спросил отец.
— Да, все девять дней с утра до вечера. Приговор исполнили три дня назад.
Пан закрыл лицо рукой и тяжело вздохнул, а отец побледнел и впился в него глазами. Потом этот пан рассказал, как Валериана с товарищами привезли на какую-то площадь в простой телеге и в сопровождении вооруженных жандармов завели в каре из российских и польских солдат. Палач сорвал с арестованных погоны и мундиры, сломал над их головами сабли и заставил сесть на землю. Им обрили головы, на ноги надели кандалы и приказали везти тачки. А солдаты что есть сил били в барабаны.
Пан поперхнулся и заплакал. Заплакал и мой отец.
— Не могу забыть лицо Валериана, — продолжал пан дрожащим голосом. — Мертвецки бледный, он шел, путаясь в кандалах, и толкал тачку… Но он высоко держал голову и смотрел прямо в глаза всему войску. Глядя на это, многие офицеры и солдаты плакали.
Тут пан посмотрел на меня и сказал отцу:
— Не лучше ли хлопчику погулять?
— Ты что? Испугался? — спросил отец, обнимая меня. — Слушай! Пора и тебе узнавать, что терпит родина… Значит, умер наш Валериан!..
— Да, это почти смерть, — отвечал пан. — Оттуда же их сразу увезли в крепость… в Замосцье…
Я не мог заснуть в тот вечер. Лежал И плакал о Валериане. Я еще не понимал, что за церемония с ломанием сабли и тачками, но чувствовал, что это очень страшно, ведь иначе отец мой и гость так не расстраивались бы.
Осторожно ступая, отец зашел в спальню, чтобы благословить меня. Мы встретились взглядами.
— Ты не спишь, Михал, почему?
— Ойче, — сказал я, — кто этот Валериан? Очень жалко его. Можно мне прийти спать рядом с тобой, и ты расскажешь.
Так я впервые узнал, кто такой Валериан Лукасиньский.
— Это настоящий благородный человек, умница, образованный, воспитанный офицер, но очень бедный.
— А за что его так наказали?
— Он хотел счастья для отчизны. Спи, мальчик. Подрастешь, я расскажу все подробно, — отвечал отец.
Через год, примерно в такую же пору, к нам приехал опять тот пан. Он рассказал, что Валериан Лукасиньский хотел убежать из крепости, но его поймали, и теперь он будет сидеть в тюрьме в два раза дольше.
А на следующую весну, когда мне исполнилось уже четырнадцать лет, докатилась до Ленчицы весть о бунте на Сенатской площади Петербурга. Об этом говорили вслух даже в школе.
Опять приезжал тот пан, но, несмотря на то, что я уже вырос, он разговаривал с отцом наедине.
Помню, за обедом я спросил у него:
— Не знает ли пан, где сейчас Лукасиньский?
Он потрепал меня по плечу и ответил:
— В крепости, хлопчик, в крепости и вот здесь, — и похлопал себя по груди. — И много у него нынче прибыло товарищей.