Проблема философии Шестова именно как герменевтики
до сих пор не была поставлена. Даже Бердяев и Булгаков не осознали положительного смысла того факта, что шестовское философствование по форме является интерпретацией чужих воззрений. Булгаков лишь обронил однажды фразу, что с обсуждаемыми им авторами Шестов обращается, как с подопытными кроликами. Суждению Бердяева в его рецензии на книгу «На весах Иова» также не хватает конкретности: близкие Шестову «Ницше, Достоевский, Лютер, Паскаль, Плотин совершенно походят друг на друга и переживают одну и ту же трагедию»[1460]. Но почему тогда Бердяев признал «блестящими»[1461], т. е. по меньшей мене кажущимися проницательными, схватывающими индивидуальность лиц, статьи Шестова о Достоевском, Толстом, Паскале и др.? Ведь шестовским характеристикам веришь, поверил им и Бердяев. Ясно, что здесь проблема, и наша задача сейчас – сделать первый шаг в понимании того, чем была в действительности «шестовизация» текстов (словцо Бердяева), т. е. герменевтика Шестова, как «препарировал» он свои «объекты», чтобы, говоря о себе (Шестов часто приводил слова героя «Записок из подполья»: дескать, «порядочный человек» больше всего любит говорить о себе), все ж таки открыть нечто важное в душе другого.Меньше всего Шестов был критиком, литературоведом, филологом и т. п. – в особенности этим последним, т. е. любителем слова:
вспоминая платоновский тезис о том, что хуже всего оказаться мисологом – ненавистником разума и слов, он явно относил себя к данному роду умов. Подозрительность к языку – вообще характерная черта ницшевской традиции. Также и Шестов имел вкус к непрямым высказываниям и, читая чужой текст, смотрел сквозь словесную оболочку, стремясь к самому бытию — «жизни», «Ding an sich», душе автора.В основе своей Шестов был, что называется, наивным читателем
художественных произведений – тем, кто, включив внутреннее зрение, напряженно следит за сюжетом, сплетением судеб героев, как если бы это была сама действительность. Он никогда не интересовался тем, как произведение «сделано» (Б. Эйхенбаум), какими средствами писатель создает художественный эффект – вызывает, к примеру, читательское сочувствие к герою (для чего авторы часто представляют героя в аспекте «я» – показывая его мотивировки изнутри). Шестова всегда занимал автор произведения – гений-писатель, и здесь исток его герменевтики. Произведения с вымышленными героями для него словно нет, есть только «жизнь» — некое целое реальности, и автор – также реальный, конкретный человек со своей душой и судьбой. К этим реалиям надо пробиться сквозь видимость – словесную наличность произведения, которое оказывается чем-то вроде символа бытия: здесь Шестов примыкает к культуре символизма Серебряного века. – И вот, этот свой изначальный чисто читательский интерес[1462] Шестов развил до герменевтической философии. Его герменевтическое самосознание выражено, например, в трактате «На Страшном Суде»: «Кто хочет правды (т. е. правды о писателе. – Н.Б.) – тот должен научиться искусству читать художественные произведения»[1463], – это почти что тезис Гадамера о герменевтике как «искусстве интерпретации текстов». «Искусство» это Шестов называл «странствованием по душам» с целью отыскать в их глубинах указания на конфликт писателя с бытием – на «страшные весы» Иова. Вглядимся в эту герменевтическую методологию Шестова – она несколько менялась на протяжении его творческого пути.