— Все, Анна Порфирьевна, все, — с низким поклоном пропела Федосеюшка. — У нас Анфиса Ниловна в гостях сидят, — добавила она и ловко сняла с обеих женщин ротонды из черно-бурой лисицы. Из-под смиренно опущенных ресниц она кинула воровской взгляд на зацепеневшее лицо Лизы, и беглая усмешка зазмеилась у тонких губ горничной. Но только на одно мгновение… В следующее — все ее смуглое лицо выражало только преданность и смирение.
Нянюшка почтительно поцеловала в плечо хозяйку. Лизу она видела только мельком. «Каменная стала, словно статуй», — очень тонко определила старушка.
Анна Порфирьевна послала с нею записку сыну.
И вот, в среду вечером, Тобольцев с расстроенными нервами, пресыщенный, мрачный и подавленный, ехал в Таганку, как на казнь.
Все пили чай в столовой, когда он вошел. Не было только хозяйки, которой нездоровилось.
Каково же было его изумление, когда Лиза встретила его с каким-то новым и чужим ему лицом! Ни жгучих взглядов укоризны, ни нервных вибраций голоса… Более того: она казалась рассеянной и далекой. В глаза Тобольцеву не смотрела. Все как будто через его голову куда-то… Но и не избегала его, когда глаза их встречались. Два раза она даже бегло улыбнулась ему. И опять как будто позабыла о нем… Тобольцев был слишком тонким человеком, чтобы не понять, что для таких метаморфоз мало одной религии и хотя бы той силы внушения, какую, он знал, выказала в данном случае Анна Порфирьевна, «Что же случилось?» А случилось вот что…
Вернувшись с вокзала, измученная невыносимой дорогой и нервным напряжением всех этих дней, Анна Порфирьевна напилась чаю и тотчас ушла на покой. А через какой-нибудь час у подъезда позвонил гость. Огромный, плотный, с белокурой бородкой, в темных очках, в полушубке и высокой смушковой шапке, какую носят малороссы, он как бы наполнил переднюю своей громадной фигурой. Федосеюшка не признала его только на одно мгновение и больше из-за бороды. Но при первых звуках его бархатного баса она как-то внутренне дрогнула вся.
— Милости просим, гость дорогой, — певуче протянула она, низко в пояс кланяясь Потапову. — Пожалуйте наверх, доложу… Анна Порфирьевна еще не засыпали…
«Припомнила-таки… шельма!..» — удивился наивный Потапов.
— А дома-то есть еще кто-нибудь?
— Никого, окромя Лизаветы Филипповны..
Потапов задумчиво улыбнулся.
— Лизавета Филипповна, вас «сама» наверх просит, — доложила Федосеюшка, внезапно появляясь на пороге.
Лиза вздрогнула. Она лежала на кушетке и как будто дремала. Но по скорбному излому бровей можно было догадаться, как она страдает.
— Сейчас приду, — прошептала она, оправляя волосы.
В спальне Анны Порфирьевны, озаренной неугасимой лампадой у старого ценного образа, она сама лежала в постели, за ширмами. А у окна, в ее любимом кресле, сидел таинственный гость… Лиза остановилась в изумлении на пороге. Опять-таки вход в спальню «самой», когда она легла, был доступен только Федосеюшке и Тобольцеву. И снова это доказательство исключительного почета поразило воображение Лизы.
— Лизанька, — слабо позвала ее свекровь, — вот познакомься: сибиряк и родственник мой, Николай Федорович Степанов…
Огромная фигура поднялась с кресла навстречу Лизе, и ее рука утонула в пожатии этой большой руки, с рыжими волосами на суставах пальцев и на кисти. Горячие синие глаза прямо и доверчиво глянули в зрачки Лизы.
Что прочла она в этих глазах? Трудно сказать… Но у нее как будто камень упал с сердца от светлой улыбки Потапова. В первый раз за две недели она вздохнула полной грудью. И тотчас же — не жгучие слезы обиды и ревности, — а сладкие, легкие слезы зажглись в ее глазах. Он их видел наверно… И эти слезы ее, и эта жалость его, как буря, вторгшаяся в его сердце, навсегда решили их отношения.
Она быстро вырвала свою руку, отвернулась и рада была, что ей не надо говорить… А слезы, светлые и легкие, быстро-быстро бежали из ее глаз и капали на ее серенький пуховый платок…
«Друга сразу почувствовала в нем, — впоследствии рассказывала она Тобольцеву. — Как только взял он мою руку в свою и так крепко пожал ее… И рука у него сильная такая и теплая! Чувствую, что на него, как на гору каменную, я положиться могу. Чувствую, что я не одна на свете теперь и что он меня всем сердцем жалеет и горе мое чувствует… И поди ж ты! В первый раз человека увидала, а ни стыда перед ним за слезы мои, ни страха к нему… Точно я его с детства знала!»
— Лизанька, милая, — говорила ей свекровь тем новым, любовно-бережным тоном, каким она теперь всегда говорила с нею, — пригласи Николая Федоровича к себе, напои его чаем, ужином покорми… И постелить прикажи ему здесь, наверху. Федосеюшка знает… А я сосну… Голова у меня что-то тяжела…