— Это предлог, — решила Изабель. — Он точно имеет на меня виды. Когда мужчина заговаривает с вами о полях…
— Деньги прокляты! ох! деньги — прокляты! — вдруг заявила Мадам, выдергивая вязальную спицу из сального шиньона. Авраам вышел из беседки, где все пили кофе, залез на башню и встал у окна, веса в нем было не больше, чем в одной из тех крупных бабочек, которые садятся летом после полудня на занавеску с цветами, крылья из тонкой бумаги трепещут в сумраке комнаты под защитой каменных стен. Цезарь, прятавшийся в конюшне, поднял глаза и увидел высунувшегося из окна племянника, пересек сад и, прячась за кустами, проскользнул в башню. Джентльмен-фермер в тот момент давал разъяснения насчет графа де Гиза: «Ни в коем случае нельзя произносить «Гиз», только «Гю-из», так принято в семье», — небрежно прибавил он, вытащил часы и, пробормотав: «Time is money», — потрусил к воротам по дорожке, посыпанной гравием.
— Цезарь! — крикнула разъяренная Мадам. — Пока мы тут мило беседовали (наконец-то, гость, достойный меня), он снова улизнул. Бог знает, где он теперь! Цезарь! Цезарь! Бог знает, чем он занимался все лето, то на берегу лежит — а разве у меня есть время разлеживаться на берегу? — то, не сказав ни слова, исчезает на всю ночь — и в упор меня не видит.
— А мсье Эжен отдыхает, прогуливается между бочками, виноградари курят ему фимиам, потому что мсье в урожай отливает им два литра на человека, а не один, как другие хозяева, а в это время…
— Но, милая…
— Замолчи. Ты ничего не знаешь о своем брате. Куда он уходит по вечерам, когда мы все собираемся в беседке?
Он уходит, закрывает ворота конюшни, а лошадь, ожидая овес, нетерпеливо топчется на соломенной подстилке. Отпирает калитку, идет по улице, стены ее домов древние волны переделали по собственному усмотрению, и отворачивается, чтобы не видеть кустик папоротника.
— Что мне теперь родного брата сторожить? — смело возразил Эжен, вычищая перочинным ножиком грязь из-под ногтей; золотая цепочка от часов перечеркивала белый жилет.
— Где он, где Цезарь? — шепчет Семирамида в беседке.
Ей кажется, что шепчет, ее слышно и у башни Фредега, и на площади возле башни с часами, до земель, неотделенных от воды, на краю которых трепещутся в сетях создания третьего дня.
— Как ты думаешь, он у инженера? Или у Тома, почтальона? Или у виноторговца? У них у всех дочери.
— Ну, надо же, в конце концов, — отвечает Эжен, — отдать Цезарю его долю.
— Его долю? Разве он не проел свою долю? Сколько лет уже обедает за нашим столом и спит на наших простынях! Пойду, спрошу Римов, может, они его видели.
— Ладно, милая.