Читаем Духов день полностью

Сидели они за столом долго: себе и Ерофеевичу Петро Васильевич наливал расчетливо – видно, как никогда дороги были ему и общество, и беседа со стариком. И тронутый вниманием Ерофеевич рассказывал о своей жизни – до войны, в войну и после нее. И думалось Петру Васильевичу, что людей-то он и не знает – только по фотографиям, по неживым изображениям.

«Сядьте так или сядьте эдак, поверните голову, улыбнитесь…»

Десятки тысяч изображений смазались в единое всечеловеческое месиво, каковым, собственно, и представлена его жизнь. И нет различаемого в том месиве лица – лица близкого человека, каковое должно быть подле каждого в отдельности индивидуума, и жизнь его будто вытянута в длинную серую дорогу. И он бежит по ней, чтобы однажды свалиться в смертельной усталости на каком-нибудь повороте, подъеме, спуске ли. И снесут его в сторону, дабы не мешал бежать другим. И закопают в землю, дабы глаза не мозолил. И забудут вскорости, дабы не отягчал памяти. Если не в этом поколении забудут, то в последующем…

Вот Ерофеевич. В войну сидел на брони, мантуля, как каторжный, в одном из поселков лесорубов в Присаянье, спуская по ледяным дорогам лес с тем, чтобы лес тот, уложенный штабелями на реке, вместе с ледоходом пошел вниз, к своему месту назначения. И шел с ним Ерофеевич – в ватнике, по пояс мокрый от воды и от собственной мочи. Заваливало его обрушивающимися штабелями, тонул промеж лесин в ледяной воде, глотал спирт, чтобы не замерзнуть или, по крайности, не простыть. Месяцами не был дома. Трех дочерей принесла ему безголосая и безответная русская баба, а сама утонула в обыкновенной кадке с водой – случай и рядовой, и непостижимый с точки зрения нормальной логики.

Петро Васильевич слушал и глядел на Ерофеевича глазами сострадательными. А ведь такие лица он видел – лица старшего поколения. Истинно русские. Подмалевывал и подмазывал. Высветлял и затемнял, добиваясь искусственной красивости, свойственной фотографическому изображению, или отображению внешнего неживого облика человека. Подгонял под стандарт, различая индивидуальные особенности. Стремился выделить эти особенности, чтобы представить человека на снимке как бы вживе. Торопился «гнать вал», доводя свое маленькое производство до промышленного размаха. А вот чтобы остановиться… о том подумалось невзначай, сейчас, в эту минуту и на этом месте, и мысль такая показалась нелепой, не втискивающейся во всегдашний ритм его жизни.

«Или все не так, как должно было быть, или надо жить, как жил, потому что изменить уже ничего нельзя, – обозначилось в его сознании. – Неужели уход бабы так его задел?.. Да нет же, и с ней, и без нее он оставался тем, кем был, и останется таким же, ведь подобную Томке женщину и воспринимать-то всерьез нельзя!..»

– Ты, Васильич, первый, кому я так-то повествую, – говорил между тем старик. – Вот читаю ту правильную книжку про Дерсу Узала – и вся моя жись перед глазами. И плачу иной раз. Я не кляну войну и чижолую работу на лесу, я тайгу-мать вспоминаю, вить, ежели б не она, тайга-то, и меня-то здеся с тобой не было, и войну-то не вытянули, и топтал бы немец землю нашенскую.

– Так, может, немец, он – ничего? – раззадоривал Ерофеевича Петро Васильевич. – У меня вон камера германская, так цены ей нет.

– Машины, Васильич, камеры разные они, может, делать и умеют, но жалости нашей не знают – это беда…

– В чем же беда?

– В том и беда, – продолжал философствовать старик. – Предположим, ты меня жалеть, – это я всегда чувствую и понимаю. И Дуська меня жалет, хоть и трусы мои стирать несогласная. И все мы жалем друг дружку, а в них того нетути. Они сами но себе, и кажный для себя в отдельности. Быдто есть люди, и нет их. Люди-то общей жалостью живы. Я вот схоронил свою разлюбезную – и быдто простыл душою-то. А тут один сусед пришел, принес кусок сала. Другой подтянулся – припер ведерко огурчиков. Соседка забежала – хлебца свежего каравай подкинула. Хотел я было запить, да народ не дал, обступил, говорит, мол, че-эт ты, Григорий, делашь-то: детки малые у тя, подымать надобно. А у немца не так: сдохни ты, сусед картошки горячей чашку не принесет…

– Откуда ж тебе знать-то про это?

– Видел я, как они промеж собой друг к дружке относились – военнопленные то есть. Начиная с сорок третьего нагнали их к нам эшелонами, так мерли как мухи. Мерли не от того, что кусать было нечего, а от того, что грызли друг дружку. Мы же их и разнимали, и откармливали – от себя отрывали. Русский, он завсегда жил жалостью…

– Любовью то есть к ближнему?

– Именно. И вера у нас така – любвиприимная…

– Какая-какая? – заинтересовался Петро Васильевич.

– Любовь принимающая то есть.

– А-а-а… Так ты, значит, верующий?

– Русский человек не может быть неверующим. Если не верит, то и не русский.

Разговорившись, Ерофеевич даже как бы расхрабрился. Даже тон его сделался как бы снисходительным, а в голосе зазвучали даже как бы наставительные нотки. Петру Васильевичу все это начинало нравиться, и он теребил старика дальше.

– Ну а Томка моя, что о ней-то думаешь?

Перейти на страницу:

Все книги серии Сибириада

Дикие пчелы
Дикие пчелы

Иван Ульянович Басаргин (1930–1976), замечательный сибирский самобытный писатель, несмотря на недолгую жизнь, успел оставить заметный след в отечественной литературе.Уже его первое крупное произведение – роман «Дикие пчелы» – стало событием в советской литературной среде. Прежде всего потому, что автор обратился не к идеологемам социалистической действительности, а к подлинной истории освоения и заселения Сибирского края первопроходцами. Главными героями романа стали потомки старообрядцев, ушедших в дебри Сихотэ-Алиня в поисках спокойной и счастливой жизни. И когда к ним пришла новая, советская власть со своими жесткими идейными установками, люди воспротивились этому и встали на защиту своей малой родины. Именно из-за правдивого рассказа о трагедии подавления в конце 1930-х годов старообрядческого мятежа роман «Дикие пчелы» так и не был издан при жизни писателя, и увидел свет лишь в 1989 году.

Иван Ульянович Басаргин

Проза / Историческая проза
Корона скифа
Корона скифа

Середина XIX века. Молодой князь Улаф Страленберг, потомок знатного шведского рода, получает от своей тетушки фамильную реликвию — бронзовую пластину с изображением оленя, якобы привезенную прадедом Улафа из сибирской ссылки. Одновременно тетушка отдает племяннику и записки славного предка, из которых Страленберг узнает о ценном кладе — короне скифа, схороненной прадедом в подземельях далекого сибирского города Томска. Улаф решает исполнить волю покойного — найти клад через сто тридцать лет после захоронения. Однако вскоре становится ясно, что не один князь знает о сокровище и добраться до Сибири будет нелегко… Второй роман в книге известного сибирского писателя Бориса Климычева "Прощаль" посвящен Гражданской войне в Сибири. Через ее кровавое горнило проходят судьбы главных героев — сына знаменитого сибирского купца Смирнова и его друга юности, сироты, воспитанного в приюте.

Борис Николаевич Климычев , Климычев Борис

Детективы / Проза / Историческая проза / Боевики

Похожие книги

1917, или Дни отчаяния
1917, или Дни отчаяния

Эта книга о том, что произошло 100 лет назад, в 1917 году.Она о Ленине, Троцком, Свердлове, Савинкове, Гучкове и Керенском.Она о том, как за немецкие деньги был сделан Октябрьский переворот.Она о Михаиле Терещенко – украинском сахарном магнате и министре иностранных дел Временного правительства, который хотел перевороту помешать.Она о Ротшильде, Парвусе, Палеологе, Гиппиус и Горьком.Она о событиях, которые сегодня благополучно забыли или не хотят вспоминать.Она о том, как можно за неполные 8 месяцев потерять страну.Она о том, что Фортуна изменчива, а в политике нет правил.Она об эпохе и людях, которые сделали эту эпоху.Она о любви, преданности и предательстве, как и все книги в мире.И еще она о том, что история учит только одному… что она никого и ничему не учит.

Ян Валетов , Ян Михайлович Валетов

Приключения / Исторические приключения