И чудилось флердоранжевым девочкам и увядшим подругам, что за всех них - одним горлом распевается пересмешник, всегда на соль-диез.
Он не помнил о вечно спускающих чулках, нарезавших бедра, о растрескавшихся от жеманных ужимок белилах на лице и плечах, о птичьей походке на французских шатких каблучках, о склеившихся башенных прическах, о блохах и опрелостях от дорогого кружевного бельишка, от которого наутро только красная боль, сыпь да стыдоба и ванны с чередой, пока не видит никто.
Но не забывал об ином, что ему наугад известно было: выкидыши, бели, горчичные ванны невтерпеж, адюльтеры с тисканьем под гнилыми от дождя покрышками дорожных карет. Излечивал тростниковым голосом своим даже те ночи, которым и названия в человеческой речи нет, когда лежишь, навзничь дура дурой, выпроставшись из нестиранной простыни, рядом супружник сопит и смердит, а ты воешь в черноту, как сука, бесстыдно и бесслезно. Луну с небес залпом сняли, третий час пополуночи, могильное время, завтра сорок пять исполнится, пальцы побелели в замок на груди от бессилия и старости,
Расторопные люди зажигали многорогие шандалы, вносили торжественную чашу-раковину наутилус с пуншем, открывали господа первую фигуру павлиньего полонеза по анфиладам комнат. Здесь все одинаковы - подростки и старики, выбеленные до фарфоровой глазури, с красными пятнами на скулах, ни возраста, ни болезни, ни изъяна - одно любезное воровство. Плыли над головами триумфальные плафоны - розовые мяса олимпийских богов в лазоревых небесах, морские старики верхом на рыбохвостых конях, колесницы и голубиные стаи.
Черный карлик-гобби важно скакал впереди полонеза, тряс аршинным горбом, стрелял красным языком, как змейка, возил сухим смычком по расстроенной скрипице, пристроенной к зобатой шее, никогда не оглядывался карлик назад, на блестящих пряничных танцоров.
Вот уж и подали к крыльцу зимние заиндевелые повозки - разъезд гостей, успеть поцеловать в щеку и по домам, спать без сновидений, помолясь рассеянно, вечернее молитвенное правило сократив от плясовой усталости.
Являлся Кавалер всегда с опозданием, не извиняясь, пугал и привлекал вышколенным до приторного приятствия лицом. В полукреслах развалясь, болтал пригожий бездельник:
- Всем известно, что дамским господам на веселых вечерах потребно.
- И что же нам потребно? - спрашивали бабочки парчовые, лукаво затеняли расписные личики полумасками на тросточках.
- Непринужденные экивоки и благопристойное похабство.
- Ах, где это слыхано, чтобы было благопристойное похабство?
- Не слыхано? Значит я его таким сделаю, - спокойно отвечал Кавалер
Теснились женщины, развертывали гремучие вуалехвостые подолы, краснели, обыскивали гостя быстрыми пальцами - не прикасаясь ласками.
То одна, то другая из полумглы выплывала, как вырезной силуэт, вся насквозь, как парусник.
- Скажите о ней сейчас же - жарко шептала на ухо соперница и завистница - На что она похожа?
- На незаведенные часы - вперив в несчастную стылые глаза подледной рыбы, говорил Кавалер.
- Почему?
- Ее пружина заржавела двадцать лет назад, даже из корысти никакой лунатик или часовой мастер не вставит ключ в скважину.
Вскрикивала ославленная, заливалась живым кумачом из-под румян, того гляди веером по щекам отхлещет, но опомнившись, сама протискивалась сквозь толпу гарпий и подлащивалась, подругу милую ненавидя:
- А о ней, что скажете?
- Ничего особенного. Примерная жена, нежнейшая мать. В одиночестве причудлива, только муж и милый друг за порог, она на софу ляжет, сметанки спросит, нежности сметанкой помажет и собачку кличет: Азорка, полижи!".
- Ах, дрянь! - влюбленно сокрушалась нетрезвых лет женщина, ноготь на большом пальце прикусывала, смотрела свысока вполоборота, напустив в глаза поволоку беспорочную.
Подолгу щебетал Кавалер о парижском искусстве "Eveiller le chat qui dort", о всех способах пальчиком разбудить кошечку, которая спит. Искусство это деликатно, милые мои, и особой дерзости и беглости пальцев требует, может быть применимо и стоя и сидя, на балу и в гостиной, в присутствии мужа и малого ребенка - ангельское баловство, не в осуждение, а в наслаждение, дабы время провести в нимфейной усладе. Обнажал руку до предплечья, и в сгиб полного локтя погружал мизинец, сдерживая улыбку. Слушал, как женщины дышат, но если одна, не вытерпев, руку протягивала - отстранялся - и такую личину строил, что почти наяву слышалось, как лязгают железные засовы. Щелк-пощелк, не тронь меня.
Много ухищрений от пресыщения придумано, взять хоть яблоки любовные, этакие шарики из пахучих смол, которые для пущей сладости жеманницы в нужное место глубоко вкладывали, у скромницы - нарцисс, у чаровницы - розовое масло, у львицы - удушливая амбра, горячечной самочки аромат.