Нельзя землю зря бередить, нельзя расширять кладбищенские дорожки, есть такие участки, на которых от века не хоронят, чтобы злой посев не взошел, а если кто по неразумию сунется в гробовую борозду, то опять пойдет чума рыскать по Москве, взимать с малых и старых воронью долю. Раз поправляли на церковном дворе дорожку, где могилки старые, один догадался, сунул в землю щуп - вынул, отнес санитарам. Те чумные споры узнали, приказали работы свернуть, все зарыть-заровнять и место отметить, а догадливому руку отрезали - потому как со щупа болезнь ему в руку перешла. Если бы не отрезали, так и целиком сглодала бы.
Споро работали фурманщики, кто в бега уходил, кого с утра самих под колоду убирали, бывало и дрались смертно за добычу - дележ без кровянки, не дележ.
Очищалось лицо Москвы.
Крючник Григорий Фролов, в Ваганьковской артели числился за старшего.
Шантрапа его слушалась, с первого дня, как тезка-граф окрестил, так и прозвали Гришу - Китоврасом. Тут и там слышно - Гриша то, Гриша се, Гриша Китоврас.
Доверяли ему артельный хлеб резать. Он всегда караваи, не глядя, делил поровну, хоть взвешивай, и водку разливал из баклаги - всегда по машин поясок.
Работал степенно, молча, с плеча, как бревна рубят, таскал носилки, могилы рыл, расчищал завалы и погорелья, в такие погреба за трупами спускался - куда иной бы и под угрозой не сунулся.
Вечерами ходил пешком на Таганку, с битюгами на кулаках силомерничать.
К утру возвращался, похмелялся кислым молоком, коней своих, прежде меж бараками поводивши, запрягал наскоро по-казански, ждал, когда остальные мортусы соберутся.
До света при бараках котлы кипели, рубахи сушились на прожаре, тени метались, выше крыши -наши труды велики.
Китоврас приглаживал коней по шеям большой в шрамах рукой. Скоты к нему мордами тянулись, бодали лбами. Зверь к зверю льнет.
Кони у него лучше всех были. Сам ради скотьего бога, зерном откормил, выхолил, бабки тряпицами обвязывал, копыта маслил, растирал полынными жгутами ребра, разговаривал с ними больше чем с иными людьми. Самоплясные вышли кони - не погостные, а свадебные.
За спиной говорили, что Гришке коней ублажать - дело самое то.
По всей дороге от Москвы до Троице-Сергиевой Лавры, а особенно в Клину, Григория всеми чертями поминали, как первого вора, конокрада, разбойника и убийцу.
В каком селе уродился, кто отец с матерью, чей холоп - никому не ведомо.
Потом и на пыточной кобыле молчал и под паленым веником от семерых отлаивался.
Только три слова говорил:
- Григорий Степанов Фролов.
Потому как хуже нет, если человек свое имя потеряет, имя не гриб - нечаянно не найдешь.
Лет двадцать ему было, когда объявился под Клином, на озорства ходил в одиночку, без товарищей. Угонял возы с товаром, коней забирал, перебивал клейма, богомольцев побогаче раздевал, пускал голяком по лопухам, а если кто противился ему, тем кланялся земно, а потом насмерть резал и по сырым балкам складывал. Врали, что на плече у него черная белка ночевала, которую он у литовского монаха за нечеканный рубль с дырочкой купил на удачу. Пока белка при нем была - никому Григория не поймать стать. Он ее своей тенью кормил, нащиплет, покрошит, тем сыта. Оттого и была у него тень лоскутная.
Пять лет изловить не могли. Наконец, девка-калмычка его опоила, дунула-плюнула, черную белку кочергой зашибла, а Григория солдатам выдала теплого.
В Москве судили за татьбу, ждал каторги. Вел себя не смиренно, в яме подсадного кляузника ночью задавил цепью и на пороге бросил.
Всю чуму и бунташную неделю просидел закованный в карцере Константиновского застенка, думали, с голоду сдохнет.
Не сдох - только голову рассадил о становую балку. Волчьи сны и мысли томили его в одиночестве. Навсегда остался на лбу под волосами след-лысинка.
Никого не простил, девку-калмычку простил, потому что - дура.
После Покрова последние дома чистили, на Яузе.
По утрам утиные лужи подергивались ветвистым ледком.
Застыли в черной воде под стеклянницей листья и сорные травы.
На Яузе мертвая бедность в пустых избах спала по рундукам и лавкам. Иные за столами сидели, головы на руки сронив. В люльках младенцы лежали.
Кого куда маета смертного часования загоняла: один в запечье схоронится, другой в клеть, третий на чердачной лестнице повис, четвертый в сенях поперек порога лежит - рука в троеперстии сложенном закоченела над головой, а личико псы и крысы съели подчистую.
Сильно изгнили обитатели, на крючьях плотские куски повисали. Мортусы работали сменами, даже ночью. Когда выносили, кони от зловония постромки рвали, приседали с визгом и храпом.
Звали Гришу - утешать лошадей. Он, бывало, петушиное слово шепнет - стояли, как пришитые, только зубы скалили и шкурой в пашине дрожали.
На пустых улицах пьяные мортусы говорили тихо, во дворы входили, перекрестясь, и с поклоном испросив прощения у хозяев.
Зачем вы, архары черные, явились, зачем наши души пугаете?