Потянулся томительный тяжкий день, чего только не передумали за это время. Трудно было особенно потому, что сведений-то верных нам получать было неоткуда. Наконец придумали обратиться к духовным[94]
батюшки. Завидев отца Феодосия, стали его расспрашивать. Сначала он замялся, а потом проговорил: "Батюшка очень болен, и я сейчас постриг его в схиму. Он так слаб, что под конец пострига стал торопить: "Скорее, скорее!". Это известие произвело на нас такое же впечатление, какое в миру производит сообщение о соборовании и Приобщении. Постриг в схиму — это постриг на смерть, мелькнуло в уме.Прошло еще несколько дней, и батюшка как-то раз вышел — бледный и слабый, но очень светлый...
— Я умирал и по чьим-то молитвам воскрес, — сказал он кому-то из духовных детей. — Думал, что уже не встану. Когда отец Феодосий предложил мне схиму, сердце у меня екнуло: это ведь смерть, значит, не сегодня завтра конец и придется предстать престолу Божию. С чем явлюсь? Что буду отвечать? Оглянулся назад — здесь пробел, там промах, то не кончено, это не сделано — одни ошибки. Страшно! Ну да вот, видимо, смилостивился Бог, оставил еще время на покаяние...
Жутко было слушать эти речи. Если батюшка, оглянувшись на свою жизнь, видел в ней одни промахи и ошибки, то что увидели бы в своем прошлом мы, если бы только получили надлежащую остроту зрения?
Памятно мне это лето тем, что именно в этот мой приезд переломилась решительно моя жизнь, и слово "монастырь" в первый раз было сказано твердо и определенно. Я устала от этого метания от мира к Оптиной и обратно, привыкла жить без запретных удовольствий. Тогда стали отпадать светские знакомые: "В этом доме ты больше не бывай! С теми-то говори пореже, поскорее и короче. С этими вовсе порви, даже, встретясь на улице, не кланяйся...".
Исполнено и это. И оказалось, что в миру я, как в пустыне: ни мирских радостей, ни общений. Четки, Псалтирь, Жития святых — все эти вещи мало употреблялись в том кругу, где я вращалась. Приходилось, как сказал когда-то батюшка, вручая четки, носить все при себе, но так, чтобы, избави Бог, кто увидел. Словом, жизнь свою приходилось всячески прятать от других: живя в миру, жить не по-мирски. С каждым днем такая раздвоенность становилась все тяжелее.
Думать о монастыре, конечно, думалось, но сказать слова прощания всему старому у меня не хватало духа. Батюшка запретил мне кому бы то ни было из домашних говорить о моем намерении. Не отрицать этого прямо, но отделываться полувопросами: "Да кто вам это сказал? Мало ли что говорят?" — "Так мне и отец Амвросий в свое время велел поступать, и благодать Божия покрыла меня, и никто не знал о моем уходе из мира, пока я не выехал из Казани. А прямо отрицать, отказываться — избави тебя Господь!". Этим и кончилась наша беседа. Указывая на меня одной духовной дочери, батюшка сказал:
— Вот она теперь совсем оптинская стала, ну а какая она еще будет — иверская[95]
или иная — это как Бог даст!Слухи, один тревожнее другого, доходили до нас: "Батюшка уходит в затвор, говорят, завтра". "Батюшку делают архимандритом где-то в другом монастыре", — появилась новая весть, и она пугала не менее первой.
В такие трудные дни старец нас успокаивал и бодрил: "Бояться и беспокоиться нечего, все слава Богу, все хорошо...". Великим постом я получила известие, что батюшку переводят архимандритом в Голутвин. Эта новость поразила меня.
... И снова я писала старцу, просила еще раз подумать, забыв обо мне, подумать о моих родных — не гублю ли я их? Не лучше ли мне остаться? Ожидала громового письма, а получила ответ условный. Привожу письмо слово в слово: "Если обуреваешься сомнениями, то останься в миру и помогай семье до времени, когда Бог призовет тебя во святую обитель. Только не оставляй своего желания поступить в монастырь и молись усердно Господу и Его Пречистой Матери, да не захлестнет тебя грязная волна житейского моря. Старайся жить трезвенно и богоугодно среди мирской суеты. Мир ти и благословение, чадо мое о Господе, чадо немощное, но возлюбленное. Господь да сохранит тебя от злых козней вражьих силой Честнаго и Животворящаго Креста. Напиши письмо матери игумении, что ты отложила поступление в монастырь, и постарайся меня не тревожить".
И сейчас руки холодеют при воспоминании о последних моих днях дома. Я еду в Голутвин.
— Письмо мое получила?
— Получила, батюшка.
— И все-таки так решила?
— Да, решила.
— Ну и слава Богу! Теперь уж назад не оглядывайся!
В монастыре началась для меня совершенно новая жизнь. Батюшка советовал мне руководствоваться творениями святых отцов — "и довлеет ти", жить, смиряясь перед всеми, а ему писать некогда. Если будет возможность, звал приехать на Рождество.
Поговорив с нами, батюшка спросил меня:
— У тебя там письмо было? Где оно? Давай его сюда! — И, пряча его в карман, усмехнулся: — Все вопросы... Да и жизнь-то наша — сплошной ряд вопросов...
— Батюшка, хоть бы немного вы меня наладили!
Старец взглянул на меня, взял за плечо и повернул лицом к образу Крещения Господня, возле которого мы стояли.