Мы видим в этих последних словах его доброту и деликатность, которые уже подчеркивали. Игнатий желает глубоко знать тех, кем должен руководить: отсюда и то значение, какое он придает, как на практике, так и позднее, в Конституциях, открытию совести, сыновнему доверию к настоятелям, от которых у подчиненных не должно быть секретов. Причина этого требования не столько в деловой пользе этого совершенного знания, сколько в стремлении к личной безопасности и благу того, кого можно было, познав до глубины, направить в соответствии с его возможностями, не рискуя подвергнуть его опасностям или трудностям, превышающим его силы. Он хвалит и одобряет тех, у кого нет иной склонности, кроме склонности к послушанию, таких, «как Надаль, который на днях письменно заявил, когда речь зашла о том, чтобы он отправился в Лоретто, что склоняется лишь к тому, чтобы ни к чему не склоняться», или Манар, или Ферран, о котором он никогда не мог узнать, к чему он склоняется более. Но со своей стороны он стремится узнать как можно точнее естественные склонности каждого, чтобы в большей мере учитывать их в своих поручениях. «От всех, – говорил он, – я жажду полного безразличия; затем, при условии послушания и самоотречения со стороны подчиненных, я с радостью следую их склонностям»[184]
. Отсюда также его обычай после прегрешения не назначать наказание виновному, но предлагать ему выбрать его самому – и даже смягчать его, если оно казалось Игнатию чрезмерно суровым[185]. Отсюда также, в вопросе телесных дел самоумерщвления и смирения, его стремление, чтобы каждый сам предлагал их для себя, и нежелание назначать дела такого рода силой авторитета. Хотя, впрочем, он очень щедро дозволял их в тех случаях, когда это не угрожало ни святости, ни назидательности, и очень восхвалял святые безумстваСтоль же деликатно подходит он и к разоблачению иллюзий, и к предостережению от всевозможных пристрастий даже к чему-то очень хорошему. Мы уже видели, как он отнесся к стремлению Овьедо жить в уединении; в письме Адрианссенсу, человеку, пребывавшему в тесном единении с Богом и написавшему прекрасную книгу о божественных внушениях, он велел написать, что «ждать внутреннего побуждения, которое бы его подтолкнуло [кдействию], как кажется, не подобает, из-за [опасности] иллюзий и искушения Бога»[187]
. Что он думал о видениях и знамениях благоговения, таких, как слезы, мы также уже рассматривали в связи с тем, какое место занимали эти дары в его собственной жизни. Последний штрих: в 1554 г. все тот же Адрианссенс советуется с ним по поводу одного своего монашествующего, страдающего по ночам от одержимости и нападений дьявола. 24 июля, поскольку Игнатий болен, Поланко отвечает: «Со многими людьми случаются многие вещи, которые в действительности происходят у них внутри, в их воображении, и которые куда меньше бывают порождены злыми духами, чем определенными естественными страхами или внешними влияниями». 27 сентября Игнатий смог дать совет «не тревожиться, не вставать из-за этих шумов и не терять из-за этого сна: дьявол ни на что не способен без соизволения Божия; если, однако, какие-то из этих страхов вызваны телесной комплекцией, склоняющей к меланхолии, нужно обратиться к врачу»[188].Тут же упоминает Рибаденейра и широту кругозора Игнатия, не подавлявшего никакую инициативу, предоставлявшего, особенно тем, кого отправлял далеко, свободу принимать решения на месте, изменять даже уже полученные указания в непредвиденных обстоятельствах. Случай Манара типичен[189]
. В конце 1554 г. он был направлен в Лоретто в качестве настоятеля, чтобы основать там коллегию, и перед отбытием пошел вместе с товарищами получить благословение Игнатия. Не ожидая более увидеть его на земле, он долго смотрит на него, запоминая его лицо и глаза. В это время Игнатий ничего не говорит, не желая унижать нового настоятеля перед его подчиненными. Но, сочтя излишним это ласковое любопытство Манара, он велит Поланко задержать его, и тот, со своей стороны, велит ему в качестве покаяния каждый день совершать испытание совести на предмет того, не слишком ли он во время разговора сосредоточивал свой взгляд на лице человека, которого должен почитать, а позже творить молитву «Отче наш» или «Радуйся, Мария!», и каждый раз, как будет писать ему (то есть каждую неделю), докладывать, совершал ли он это дело покаяния. Это продолжалось пятнадцать месяцев. Лишь после этого Игнатий велел ему остановиться.