Читаем Думай, что говоришь полностью

Алексей Алексеевич, брат моей бабушки, был интеллигентом в российском (и единственном) смысле этого слова: он был атеистом-идеалистом, он верил в добро и в творческие силы освобождённого человечества. Бабушка, напротив, была человеком церковным. В домашней молитве она всегда поминала брата как «заблудшего Алексея». Позже я слышал от духовников, что термин «заблудший» применять нельзя: он свидетельствует о нашей гордыне: считая кого-то «заблудшим», мы тем самым присваиваем себе суд Божий, а о себе косвенным образом мыслим как о пребывающих в истине. Бабушка, действительно, не чужда была православной гордыне. Я знаю, что она завидовала ортодоксальному и высокомерному семейству Р. Нас, маленьких, она часто возила к ним в гости, чтобы мы больше общались с их детьми, и втайне (хотя это было видно) жалела, что она не может устроить в нашей семье жизнь по образцу Р. Жилищные условия во многом этому мешали. С 20-х годов в течение почти тридцати лет наша семья жила вместе с семьей Алексея Алексеевича в маленькой полуподвальной квартире на улице Мантулинской. К тому времени, как появился на свет я, а затем и мой брат, там в трёх комнатках ютилось уже десять человек. Все были люди интеллигентные, а потому кухонных дрязг, в прямом смысле, не было, зато подавленное раздражение друг на друга вырывалось наружу в жесточайших идеологических спорах. Они как будто прямо осознавали необходимость этой отдушины и узаконили её в совместных вечерних чаепитиях. Мой отец, впервые попав в этот дом в конце 40-х годов, признавался, как сильно поразили его эти бессмысленные, однообразные, часами продолжавшиеся споры о Боге, о человечестве, о прогрессе, о политике. Алексей Алексеевич, хотя сам в партию не вступал (причин я не знаю), многие надежды возлагал, однако, на коммунистический режим, на Сталина, на индустриализацию, великую стройку (сам он был архитектором) — и т. д. и т. д. За чайным столом он, по укоренившемуся обычаю, начинал с мечтательностью разворачивать свою утопию, которую тотчас скептически и (как я представляю себе) с лёгкой иронией принимался трепать с разных сторон мой дедушка, а бабушка, между тем с присущей ей серьёзностью пыталась направить разговор на возвышенные темы, «на самое главное», как она считала, а Алексей Алексеевич, в свою очередь, парировал эту проблематику и отвергал и противопоставлял ей… — и разговор пускался по новому кругу. Традиция этих споров оказалась настолько живуча, что перешагнула границы мантулинской квартиры и продолжилась, когда наша семья отселилась, получив в 54-м году комнату в Трубниковском переулке. Алексей Алексеевич захаживал к нам на чай, и споры возобновлялись, хотя, думаю, не несли в себе прежнего ожесточения (особенно после 56-го года). Мой отец, к тому времени возмужавший и окончивший университет, тоже понемногу начал иметь в них свой голос, а постепенно даже выдвинулся на роль главного оппонента Алексея Алексеевича.

Что знаю я об этих спорах? Лишь семейное предание поведало мне о них. И всё же два слова остались у меня в памяти. Мне было лет шесть. Посередине нашей сорокаметровой комнаты в Трубниковском стоял обеденный квадратный стол, осенённый абажуром из розового шелка. Справа от стола пианино, которое мы купили вскоре после переезда, дедушка целыми вечерами играет на нем. Алексей Алексеевич с моим отцом пикируются уже не один час. Я совершенно не понимаю, о чём идёт речь, только улавливаю общий ритм перепалки: она идёт длинными пулеметными очередями, перебиваемыми иногда двумя-тремя хлопками одиночных выстрелов. И два слова всё время перелетают, как вспышка, с одной стороны на другую: «детская смертность». Я не знаю, что значат эти слова, но кроме них, я ничего не помню. И запомнил я их потому, что очень тогда удивлялся и размышлял: как это одно и то же понятие может употребляться каждой из спорящих сторон с таким азартом, словно это есть главный козырь в её аргументации, главная бомба, которая накроет и заставит умолкнуть все огневые точки противника.

Так что же мне теперь делать? Я спрашивал отца, но он сказал, что решительно не помнит того разговора, и сам очень удивлялся, о чём могла идти речь. И вот, чтобы продолжить интеллектуальную традицию моих предков, у меня нет ничего, за что бы я мог зацепиться, кроме этих двух слов: «детская смертность». Что ж, возьму их, это всё же сильная точка, позволяющая многое реконструировать. Возьму их и начну, а там посмотрим, куда Бог приведёт.

2

«Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Ребёночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… «Гони его!» — командует генерал. «Беги, беги!» — кричат ему псари, мальчик бежит…»

Это мы знаем, все читали и мысленно с наслаждением терзали и расстреливали изверга-генерала. Понятно, что это пример достаточно простой. Перейдём сразу на следующую ступеньку, повыше.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже