Надо вернуться. — И вот, для чего бы ни стоял этот текст, ясно всё-таки, что он каким-то образом сам себя читает. И проблема расчленяется: мы сразу встречаемся с двумя отдельными вопросами: «кто читает?» — первый вопрос и — «в каком смысле это есть
Ну, конечно, это не обычное чтение… Да, да, это совсем не то, что мы привыкли называть «чтением».
Вот элементы текста отображают в себе и воспроизводят некую информацию, которую берут из этого же текста, а частично, если не главным образом, из себя, что одно и то же, вот именно, что нет никакой разницы…
А людям, живущим лишь с простыми коммуникативными текстами, такая функция не известна. Они даже не могут вообразить себе этот процесс, и в их языке нет никакого подходящего понятия…
Но я догадываюсь, в чем тут дело. — Ближе всего, как это ни странно, сюда, по-видимому, подходит понятие «смерть». —
«Самочтение» сопровождается гибелью знаков. —
Скажем это или чего-нибудь подождём? —
Нет, пожалуй, это не так уж и странно, если подумать.
Вот как это выглядит. — Теперь я не испугаюсь. Лозунг и афоризм превращая в сообщение, я не буду возвращаться к отправной точке, то есть к детской смертности. Если я в детстве не умер и научился читать… а ещё я научился составлять собственные тексты, — и если это так, то это никак не значит, что я не умру именно благодаря этому. В неподвижных и самоозначающих знаках, типа «тьма», «свет», «тяжесть», «влечение», «отталкивание», я никак не смогу прочитать нужное сообщение, которое я произвожу для своего потребления, чтобы мне не умереть. Мне обязательно приходится их сдвинуть с места и деформировать при помощи многих других, совсем других букв, которые мне неоткуда взять, кроме как из себя самого, потому что пустоты у меня нет. Я сдвигаю, это похоже на перекодировку. Я сдвигаю, и только тогда я это проглатываю. Потому что, да — чтение возможно только движущегося, а оно стоит, поэтому мне приходится самому, чтобы создать, нет, конечно, не иллюзию, а настоящее движение, относительное, но это всё равно, потому что относительность никак не смещает настоящего. Вот и знаки при этом искажаются по сущности, а не по видимости, и искажаются до такой неузнаваемости, что мои усилия всегда превышают ту долю, которую я получаю назад…
Это закон, который за законами, и грамматика здесь ни при чём. Это специфика такого вида чтения, а если это вообще не очень-то получается назвать «чтением», то тогда это специфика
Lupus in fabula
Давай не будем о нём говорить.
— Почему?
— Я прошу тебя!
— Ну ладно… А в чём дело? Тебе неприятно?
— Нет… Просто его смерть… Какое-то тягостное чувство…
— Его смерть тебя пугает до сих пор?
Он промолчал, только изобразил мучение в складках лица.
Он сидел у меня уже час, выкурил за это время четыре сигареты, а я всё не мог понять, зачем он пришёл. Чужой, отдалённый человек. Он оглядывал столы, кресла, картины и графику на стенах.
— Здесь что?
— Офис издательства.
— Ты здесь работаешь?
— Да. Я числюсь редактором. Но поскольку издательство не выпустило за последний год ни одной книжки, то я выполняю функции сторожа.
— Понятно. — И снова замолк.
Ничего ему не понятно. Просто это его ничуть не интересует.
Я предложил чаю, он кивнул рассеянно, и я, похлопотав минуты две на кухне, внёс в комнату поднос с чашками.
«Если бы он пришёл с бутылкой, — думал я, — разговор мог бы быстрей определиться и продвинуться к своей загадочной цели». Однако не было никакой бутылки, и охоты никакой у меня не было самому инициировать это дело. Чужой отдалённый человек — чего мне с ним?.. Я было начал рассказывать о своих занятиях с архивом Валентина: я знал, что Валентин был ему интересен.
Он остановил меня:
— Давай не будем о нём.
Я пожал плечами:
— Как хочешь…
— Что ты знаешь о группе «Медгерменевтика»?
— Ничего не знаю. Видел некоторые их работы в альбомах.
— «Герменевтика» — это означает «истолкование», так ведь?
— Вроде так.
— Ну и что они истолковывают?
— Не знаю. Может быть, явления культуры…
— А почему они «