За одиннадцать лет до этого он произвел настоящий фурор, предоставив стол и дом Мариан Андерсон, чернокожей певице-контральто, после того как местный отель отказал ей в номере, когда она прибыла в Принстон на гастроли. Это событие послужило началом их дружбы: несколько раз в течение последующих лет он принимал ее в своем доме, что само по себе служило громким посланием к общественности. Он также открыто выступал в оправдание «парней из Скоттсборо» (девяти черных подростков из Алабамы, обвинявшихся в изнасиловании в 1930 гг.), суд над которыми, полностью из белых присяжных, был позже признан явной судебной ошибкой. Кроме того, он с энтузиазмом защищал Тома Муни, белокожего активиста, отсидевшего 22 года в тюрьме по обвинению в организации взрыва бомбы в Сан-Франциско в 1916-м и выпущенного на свободу только в 1939 году.
Но, несмотря на страстный интерес к проблемам общества и отдельных людей, Эйнштейн все же чувствовал себя куда естественней в дебрях естественных наук, нежели в бурных волнах политики. Однажды – уже после того, как была сброшена ядерная бомба, – его спросили, почему открывать существование атомов оказалось проще, чем контролировать их использование. «Очень просто, друг мой, – ответил он. – Все потому, что политика куда сложнее, чем физика».
Будь гражданином мира
По рождению я еврей, по паспорту швейцарец, а по сути своей – человек и только человек, без всякой привязки к какому-либо государству или национальности.
Один из самых радикальных аспектов в политическом портрете Эйнштейна – отрицание превосходства государственной власти в эпоху, когда мало кто осмеливался ей перечить. Глубоко иронично, что, несмотря на всю свою оппозиционность любым властям, он умудрился стать гражданином куда большего числа стран, чем средний европеец, а именно – Германии, Швейцарии, Австро-Венгрии и США (но не Израиля, хотя там ему и предлагали пост президента).
Как при его жизни, так и после, при анализе его наследия, многие называли Эйнштейна человеком политически наивным. Действительно, его легко было уговорить что-нибудь подписать, выдать его случайную шутку за серьезный политический комментарий или заставить связаться с теми, кто не заслуживал доверия; и тем не менее его политическая стратегия была куда умнее, чем о ней судят порой.
Так, некоторые утверждают, будто его постоянный отказ от какой-либо постоянной родины диктовался элементарным желанием упростить себе жизнь. Однако если учесть, что геополитика его жизни изнасилована двумя мировыми войнами, каждая из которых начиналась с националистической агрессии, – нетрудно проследить в его действиях логику совсем иного порядка. Более того, подобное отношение к власти – не позиция, приобретенная с возрастом, но нечто вроде веры, зародившейся в нем с ранней юности. Отвращение Эйнштейна к немецкой ветви прусского милитаризма привело его к отказу от германского гражданства в таком возрасте, когда большинство его сверстников беспокоилось разве что о том, как поскорей сдать экзамены да вывести юношеские прыщи. Во взрослый мир Эйнштейн вступил «безродным» по собственной воле.
Он понимал, что глобальный переворот государственной системы в принципе не осуществим, хотя в его «идеальном мире» такое было вполне возможно (в 1929 году он сказал бывшему президенту Бадена в Германии: «Если бы нам не приходилось жить среди нетерпимых, узколобых и обожающих насилие людей, я был бы первым, кто отказался бы от всякого национализма в пользу универсального человечества»). Таким образом, он постоянно стремился перекроить национальные идеалы в пользу своей излюбленной темы – индивидуума. В 1931 году он написал статью «Дорога к миру» для журнала «The New York Times», где, в частности, заявлял:
Государство существует для человека, а не человек для государства… Первейший долг государства – защищать личность и дать ей возможность развить все свои творческие способности. Из этого следует, что государство должно быть нашим слугой, а не мы – его рабами.
Хотя его скепсис в отношении национализма сформировался во многом как реакция на Первую мировую войну, приход к власти Гитлера заставил Эйнштейна повторять свои аргументы на публике с удвоенной силой. «Национализм – это детская болезнь, корь человечества», – заявил он газетчику в 1929-м. А четыре года спустя, выступая перед лондонской аудиторией, словно пояснил ту же мысль: «Национализм, на мой взгляд, это не более чем идеалистическая рационализация для милитаризма и агрессии».