Правда, впрочем, заключалась еще и в том, что к славе он особенно не стремился. «Богатство, внешний успех, публичность, роскошь – все это я презираю. И считаю, что простая и неприхотливая жизнь… куда полезней как для тела, так и для ума», – писал он в статье «Во что я верю» в 1930 году. А еще за год до того говорил о несправедливости и пошлости общества, которому нужно постоянно выбирать себе горстку каких-нибудь личностей для того, чтобы превозносить их до небес. На материальный достаток он к тому времени уже не жаловался и тратил порой довольно немалые суммы, к примеру, на свой летний дом в Капуте или на увлечение яхтами. Но в излишествах смысла не видел. Его дом на Мерсер-стрит в Принстоне считался «самым обычным», а сам он был известен тем, что на старости лет то и дело помогал соседским детишкам делать домашнее задание. «Маску мировой знаменитости» он надевал очень редко и только по необходимости.
Будучи здоровым скептиком в отношении славы как таковой, он даже написал в 1919 году в статье для «The Times»:
Вот пример относительности для развлечения читателей. Сейчас в Германии меня называют немецким ученым, а в Англии я представлен как швейцарский еврей. Случись мне стать bête noire[11], произошло бы обратное; я бы оказался швейцарским евреем для Германии и немецким ученым для Англии!
На ужине, устроенном в его честь Национальной академией наук, после особенно долгого тоста одного из гостей он прошептал на ухо своему компаньону: «Я только что ознакомился с новой теорией бесконечности!» А в интервью для «The New York Times» в 1914 году задал прямо-таки экзистенциальный вопрос: «Почему меня никто не понимает, но каждый любит?»
Впрочем, было бы неверно полагать, что славу свою он ненавидел. Например, в 1920 году он с большой охотой помогал Александру Мошковскому в написании собственной биографии. Хорошей компании с другими знаменитостями он всегда радовался, а на знакомство с Чарли Чаплином сам же и напросился. Порой его даже обвиняли в том, что он использует свою известность в политических целях, и даже такие преданные его поклонники, как Чарльз Спенсер Сноу, подозревали, что в душе он просто «наслаждается всеобщим вниманием». Стоит признать – ваше фото не появится на обложке журнала «Time» в пятый раз, если вы нелюдимый затворник. Осознанно или нет, но Эйнштейн был тот еще балагур и умел эффектно выступить перед публикой. Даже небрежная манера выглядеть и одеваться, как мы еще заметим ниже, лишь прибавляла к его образу оттенок пикантной мистичности.
К его достоинству, он быстро научился использовать обрушившуюся на него славу как нужно. И был совсем не похож на сегодняшних поп-идолов или спортивных звезд, специально обученных тому, как держаться перед толпой. Он просто начал использовать доставшуюся ему трибуну, с максимальным эффектом распространяя свои призывы к миру и международному сотрудничеству.
Хотя порой эта слава озадачивала его самого. Однажды он даже признался: «То, как моя популярность действует на меня – ученого, занятого абстракциями и обожающего одиночество, – настоящий феномен массовой психологии, который выше моего разумения».
Выгляди «сумасшедшим профессором»
Профессор никогда не надевает носков. Даже на прием к президенту Рузвельту он явился в туфлях на босу ногу.
Представьте, что вы попали на парад двойников. Узнали бы вы там «в лицо» Исаака Ньютона, Чарльза Дарвина или Марию Кюри? Большинство из нас сказало бы «наверное, нет». Но задай нам тот же вопрос об Эйнштейне – такое же большинство сказало бы «да, конечно!» А все потому, что он – самый узнаваемый ученый не только своей эпохи, но и всей истории в целом. И хотя прославился он почти поневоле, по его шевелюре, кустистым усам, чуть виноватому взгляду и ультранебрежному стилю одежды его опознали бы в любой части света. Сегодня подобный стиль, этакий бренд а-ля Эйнштейн – просто необходимая составляющая для имиджа «отвязного гения».
Однако настолько «тотально взъерошенным» Эйнштейн был отнюдь не всегда. В молодости он считался красавчиком, в студенчестве уже одной своей внешностью кружил головы многим барышням. Темные волнистые волосы аккуратно окаймляли высокий лоб. Пронзительные карие глаза, столь скорбные на морщинистом лице старика, в юные годы говорили скорее о глубокой неутолимой печали.