— Знамо дело, мы так и поняли, — сказал я. — Если, конечно, не принимать тебя за сокрушительно здоровенного парнягу, которому от рожденья дан щекотун размером с изюмину.
— Питаюсь я водяными лягушками, жабами, головастиками, ящерицами земляными и водяными, а когда сидящая во мнѣ нечистая сила очень разгуляется, приправляю кушанья коровьимъ каломъ, жру старыхъ крысъ и утопленныхъ собакъ. Пью зеленоватую плѣсень, покрывающую поверхность стоячихъ лужъ; меня гонятъ кнутами отъ одной десятины до другой, сажаютъ въ колодки, бьютъ, заключаютъ въ тюрьмы, а прежде у меня было три пары платья, шестъ рубахъ для прикрытія наготы, конь для верховой ѣзды, а у лѣваго бедра мечъ, чтобы имъ сражаться. О, перестань, мой мучитель, уймись Смолькинъ, уймись, мой терзатель![198]
— Ѣба-ать… — рек я. — Эта холодная ночь всѣхъ насъ обратитъ въ дураковъ и въ бѣсноватыхъ[199]. Тьфу ты — я хотел сказать: все мы, видно, одуреем, покуда длится эта ночь![200]
— Я ему бараньего рагу предлагала, — проворчала старуха, не оборачиваясь от очага. — Так нет же, ему лягушек подавай да коровьи лепехи. Больно привередлив для бѣсноватого в чем мать родила.
— Карман, — молвил Лир, цепляясь за мою руку. — Кто этот крупный голый малый?
— Злой дух, злой дух; кличет себя бедным Томом[201]. Говорит, за ним бежит диавол[202].
— Вот дочери что сделали с несчастным![203] Ты отдал все двум дочерям твоим и вот дошел до этого?[204] Что стало с человеком из-за дочек! Ты отдал все? Ты ничего не спас?[205]
— А ранѣе я былъ женскимъ угодникомъ, гордившимся умомъ своимъ и сердцемъ. Я завивалъ волосы, носилъ перчатку за околышемъ шляпы, служилъ страстной похоти своей возлюбленной и совершалъ съ нею дѣло мрака; при моемъ разговорѣ было столько же клятвъ, сколько словъ вообще, и я безпечно нарушалъ ихъ передъ лучезарнымъ лицомъ самого неба. Засыпалъ я не иначе, какъ мечтая о сладострастіи, а просыпался, чтобы осуществлять эти мечты. Вино любилъ я сильно, игру въ кости тоже, а любовницъ имѣлъ болѣе, чѣмъ женъ у любого турка. Сердце у меня было вѣроломное, ухо жадное, рука кровавая; по лѣни я былъ свиньей, по лукавству — лисой, по прожорливости волкомъ, по злобѣ — собакой и львомъ относительно моей добычи… Холодный вѣтеръ все еще продолжаетъ прорываться сквозь вѣтви боярышника? А какъ онъ воетъ-то? — у-у-у— но ты, дельфинъ, мой сынъ, не мѣшай ему. Пусть себѣ мчится, пусть себѣ злится[206].
— Вот видишь, — молвил Лир. — Одни лишь дочери-злодейки до бедствий могут довести таких![207]
— Он не это сказал, полоумный ты кощей. Он сказал, что некогда был самовлюбленным развратником и за это сатана лишил его приблуды. Ну и дерюжку он сберег, а то бы срам наружу[208].
Старуха наконец повернулась:
— Вестимо, дурак прав. У него нет дочерей, государь[209]. А прокляла его его же злоба. — Она подошла с двумя мисками горячего рагу и поставила их перед нами на пол. — И тебя собственное зло травит, Лир, а вовсе не дочери.
Старуху я уже встречал — одна из ведьм Бирнамского леса. Только обряжена иначе и не такая зеленоватая, но сомнений нет — Розмари, та, что с кошачьими пальчиками.
Лир соскользнул на пол и схватил бедного Тома за руку.
— Я был себялюбив. Не рассуждал о бремени моих деяний. Отца родного заточил я в храме Бата, ибо проказой он сражен был, а потом и убил его. И собственного брата угондошил, чуть заподозрив, что он спит с моей женой. Все это без суда, не бросив честный вызов. Во сне его прирезал, не озаботясь и улик собрать. И королева у меня мертва — ее сгубила моя ревность. Мой трон покоится на вероломстве, и вероломство стало мне наградой. Нас трое здесь разбавленных, подфальшивленных. В тебе же — ничего заемного. Вот он, человек беспримесный, — вот это нищее, голое, развильчатое существо, и ничего сверх. Прочь, прочь, все подмеси! Здесь расстегни мне![210]
Старик принялся сдирать с себя одежду, рвать ворот сорочки, но рвалась лишь пергаментная кожа его пальцев, а не лен. Я перехватил его руку, стиснул запястья и попытался перехватить также взгляд, чтобы король не окончательно скатился обратно в безумие.
— Какое зло я причинил моей Корделии! — взвыл старик. — Она одна меня любила, а я ей навредил! Моя единственная истинная дочь! О боги! Прочь, прочь, все чужое! Расстегивайте же скорей![211] Долой одежду с тела моего — да и с моих костей долой все мясо!
Тут я почувствовал, как на моих руках сомкнулись чьи-то когти, и меня потащили прочь от Лира, будто в кандалах.
— Пуссть поссстрадает! — прошипела ведьма мне в самое ухо.
— Но я же был причиной его боли, — молвил я.
— Лир причинил себе сам свою боль, — ответила она.
Вся хижина закружилась у меня перед глазами, и невесть откуда раздался голос призрак-девицы:
— Спи, милый Карманчик, усни.
— Что с вами, государь?[212] — рек Кент. — Зачем сей грязный и нагой парняга лобзает королевский кумпол?