В сентябре книжка была в общем готова. 250 с чем-то страниц, 10 печатных листов. Соня гордилась собой — такую махину одолела. Василий Григорьевич хвалил и удивлялся: никак, говорил, не ожидал, что так хорошо получится. Оставалась мелочь — показать автору. Как раз закончилась уборка урожая, и он уезжал в Крым, в отпуск. Помощники вручили ему в дорогу уже переплетенную в бордовую коленкоровую обложку рукопись. Соня надеялась, что сможет наконец вернуться в редакцию, но не тут-то было, оказалось, все уже давно решено про нее и за нее — место в секторе печати обкома ждет-не дождется, когда она его займет. В тот вечер, когда ей об этом сказали, Соня зашла за Асей в редакцию, и они пошли с ней домой пешком по бульвару и всю дорогу судили и рядили, как быть. Соня даже плакала, а Ася сказала: «Что теперь плакать! Сама виновата, раньше надо было отказываться, кто ж тебя отпустит после того, как ты им целую книжку накатала!» В конце концов Соня придумала спасительное для себя и для всех объяснение: вот, мол, она пойдет туда и будет там как лазутчик в тылу врага, потому что журналисты всегда считали партийных функционеров своими если не врагами, то во всяком случае не друзьями, это были такие чужие, чуждые им люди, слишком далекие от реальной жизни, потому-то она и не хотела идти туда работать, ведь надо было видеть их каждый день и как-то общаться. И Соня сказала себе и Асе, что она будет оттуда помогать своим, будет таким Штирлицем, и ей стало немного легче, и было даже маленькое чувство гордости за приносимую ею жертву.
В конце сентября Иван Демьянович вернулся из отпуска, и Соню позвали к нему. Впервые она вошла в этот кабинет, который оказался гораздо меньше, чем она себе представляла. Рабочий стол поразил ее своей абсолютной пустотой (точно, как у нашего Борзыкина, подумала Соня), только красивая красная папочка сиротливо лежала сбоку, да стоял сувенирный чернильный прибор, которым явно не пользовались. Мебель в кабинете была старомодная, светлой полировки, самый замечательный предмет — старинные напольные часы с боем в простенке между окнами, небось, еще со сталинских времен сохранились. Иван Демьянович был большой, грузный, с животом, не умещавшимся в широченные брюки, отчего ремень он носил где-то под грудью, как Хрущев, и был такой же розовый лицом и лоснящийся лысиной. И вот эта гора выходит из-за стола, протягивает Соне пухлую руку и неожиданно лезет целоваться, да прямо в губы. Стало неприятно, захотелось тут же вытереть лицо платком, но в руках, как назло, был только блокнот с авторучкой. Соня села и приготовилась записывать замечания, уверенная, что их будет много и ей дадут еще месячишко на доработку. Между тем Иван Демьянович с любопытством ее разглядывал.
— А ты в газете давно работаешь?
— Давно, — сказала Соня.
Он еще спросил, кто ее родители и какие у нее планы на будущее. О родителях Соня сказала коротко, как писала в анкетах: «отец — рабочий, мать — служащая». Масленов удовлетворенно кивнул и еще спросил:
— Родители у тебя коммунисты?
— Только мама, — сказала Соня и почему-то покраснела.
О планах на будущее она не знала, что говорить. На самом деле она хотела бы всегда работать в газете, все равно кем. Соня открыла было рот, но туг звякнул коротко звонок, Масленов, не отрывая глаз от Сони, снял трубку и почти сразу же стал орать на кого-то, срывающего, как она поняла, план заготовки кормов на зиму, и грозить этому кому-то разборкой на бюро и исключением из партии.
Соня приуныла. Почему он ничего не говорит о книге? Может, просто не успел прочесть? А зачем тогда позвали? Но, наоравшись по телефону, Масленов сразу же снова повеселел и неожиданно сказал:
— Хорошо написала, молодец.
— Если есть замечания…
— Да, есть, — сказал он, — надо бы куда-то вставить одно слово… Сейчас, подожди, я где-то себе записал, это в докладе на последнем пленуме было, новое такое выражение, раньше я его не встречал: «социалистическая предприимчивость»! Запомнишь?
— Это все? — не поверила Соня своим ушам.
— А в остальном замечаний нет, молодец, — еще раз похвалил он.