На тумбочке около ее кровати скопилась уже солидная горка записок — от мамы, которая, наконец-то, кое-как ее нашла, от редакторши Марины, от женщин, с которыми она была в роддоме. Они уже почти все выписались, но, видимо, Елена произвела на них впечатление, раз им захотелось сделать для нее хоть что-то хорошее. И они разыскали ее, посылая к ней с передачами своих мужей, матерей, сестер — дома у них были малыши…
Но в реанимации почти никаких передач не принимали, разве что брусничный морс, и у ее кровати скопилась уже целая батарея бутылок с этим напитком.
Странно: больше всего почему-то последние дни ей вспоминался ее неудавшийся муж, Сережа. Вот бы он порадовался сейчас рождению сына! Но ведь после того, как он ушел из дома, Кошкин сразу же уволился из "Комсомольца" и уехал куда-то на Север. Елене он на прощание передал, что ему развод не нужен, а если понадобится развод ей, пусть она ему сообщит об этом через редактора — они с ним были чуть ли не закадычными друзьями, и он всегда знал, где в данный момент Сергей мог находиться.
Почему она не написала ему о предстоящем событии? Боялась, что он сочтет ее расчетливой женщиной — ну, конечно же, как только Кошкин узнал бы о рождении ребенка, он бы с себя последнее продал, а ей бы все время посылал деньги. А зачем ей это было нужно? Нет, деньги-то, конечно, всем нужны, но… Но ведь, если бы Сергей помогал ей растить сына, значит, он имел бы на него такие же права, как она, мать! Елена с большим трудом, но все же призналась себе, что ей, оказывается, не хочется делить сына с его родным отцом. Более того, еще до родов у нее появилась мысль, которая потом с течением времени только крепла: ребенок должен принадлежать ей, только ей, и больше никому!
Почему же она так испугалась, что отец захочет воспитывать своего сына наравне с ней? Тем более, что она ведь понимала — как у родителя, у Кошкина куда более шансов стать для ребенка единственным и незаменимым. Она со своим буйным, неровным характером вряд ли могла стать образцовой матерью.
Да, она будет любить своего ребенка больше жизни, да, она отдаст ему все, чем будет владеть, она будет учить его добру, справедливости, человеколюбию. Но постоянно быть по-женски нежной, терпеливой, понимающей?.. Тут она застревала психологически где-то в своем неудавшемся отрочестве. Шли годы, происходили добрые и худые события в ее жизни, а она по-прежнему частью своего существа оставалась там, в несчастных подростковых годах. И ничего не меняли ни прибавляющиеся знания о людях, ни накапливающийся жизненный опыт.
С самого утра в этот день Елене, переведенной уже из реанимации в двухместную палату, становилось все хуже и хуже. Поднявшаяся с ночи температура не падала, наоборот, с тридцати восьми к обеду поднялась до тридцати девяти с половиной.
К боли она как-то притерпелась уже давно, да и стыдно было бы все время стонать, старалась терпеть. И на перевязках помалкивала, хотя иной раз боль была такой, что темнело в глазах. Но сегодня было что-то особенное — казалось, в груди торчит раскаленный нож, и кто-то медленно и безостановочно его поворачивает.
Слезы беспрерывно текли по ее щекам, ей было стыдно своей слабости, но остановиться она уже не могла. Сдерживалась изо всех сил, чтобы не зареветь в голос.
И тут вошел, наконец, в палату вызванный с утра в облздравотдел Федор Михайлович.
— Ого-го! — протянул он, глядя на ее распухшее от слез лицо. — Ну-ка, расскажи мне, свет-девица, что происходит-то у нас с тобой?
— Болит!
— Где болит? Что?
— Грудь…
Федор Михайлович откинул простыню, которой она была прикрыта, присвистнул и нахмурился.
— Тэ-эк… Я — сейчас! — и быстрым шагом, по-мальчишески размахивая руками, понесся куда-то из палаты.
Вскоре возле Елены собралось несколько хирургов. Осмотрев ее, обменявшись непонятными ей междометиями, они единодушно решили: "Мастит… гнойный… вскрывать надо немедленно"…
Елене было уже все равно. Хоть на операционный стол, хоть куда, лишь бы все это поскорее кончилось.
И вот — снова узкий, неудобный операционный стол и операционная лампа, похожая на многоглазое сказочное чудовище, и опять что-то вводят в катетер под ключицей, от чего голова, как ей кажется в последний момент, срывается с плеч и куда-то катится, позвякивая, катится, катится, катится… И в гаснущем сознании — голос Беленького: "Не спеши, не спеши, больная еще не спит!" "Кому это он говорит?" — последнее, что мелькает у нее в голове, и снова — всепоглощающая тьма, тьма, тьма…
…Сначала она услышала свой крик. Странно раздвоенным сознанием она очень спокойно и даже несколько равнодушно отметила, что ведь это она, Елена, кричит ужасно противным, визгливым голосом: "Ты кто? Ты мой врач, да? А я тебе не верю! А ну-ка, покажи руки!.. Ага, говоришь, что врач, а сам — лягушка, лапы-то у тебя лягуша-ачьи!"…