Пластинка не сохранилась, зато берегу до сей поры множество других – старых, хрупких, вращающихся на огромной скорости в 78 оборотов. Спасибо родителям за Лемешева и Карузо, Глинку и Аренского, Хачатуряна и Листа, Русланову и Трошина… А Паганини? А Изабелла Юрьева? А «Брызги шампанского»? Если бы не отец с матерью, какую музыку мы с братом могли бы услышать на простоватых городских окраинах?
Была я уже б'oльшенькая, но для своих пятнадцати лет весьма невежественная. А музыка, казалось, вела в сверкающий рай взрослой жизни, где дарили цветы и целовали руки… Пластинки были спасением.
Я любила их крутить, когда дома – никого. Особенно – если мыла полы или шила, либо на кухне возилась. Не до уроков было, конечно: музыка! Радиола звучала во всю мощь, я орала во все горло, стараясь пересилить голоса певцов…
Мама приходила с работы и первым делом шла к радиоле, прикладывала ладонь к лаковой поверхности музыкального ящика: теплая!
– Опять включала?
– Мама, ненадолго, честное слово! А полы я уже помыла…
Слушать пластинки запрещалось. Во-первых, из-за домашних уроков. Ну, а во-вторых, в доме соблюдался непререкаемый режим экономии света.
Я до сих пор так и говорю: свет, а не электричество. Мы долгие годы даже не пользовались электрическим утюгом, гладили старым, чугунным, принесенным с бекетовского базара в нищие послевоенные времена.
Этот утюг перешел мне от родителей по наследству. Поначалу я его держала в своей украшенной деревянными поделками кухне на видном месте – на резном хлебном коробе. Но утюг все время мешал: чтобы поднять крышку, надо было снять с нее чугунное диво, потом возвратить на место, и так сто раз на дню. И я отправила древность на антресоли: и не в тягость, и целее будет.
А нынче, кажется, родительский утюжок может снова очень пригодиться, ведь теперь бедняцкая экономия стала вроде государственным делом. Я уже и лампочки поменяла на энергосберегающие, и воды меньше лью – не вволю, как бывало.
Дождется, наверное, и утюг своего возвращения в житейский обиход, а где-то и гладильные доски-каталки, с Украины отцом привезенные, хранятся – не в сарае ли во дворе родительского дома? Надо бы при случае разобрать сваленное туда старье: полочки и шкафчики, столы и тумбочки, этажерки и подставки для цветов, тазы и кастрюли. Даже патефон с радиолой – и те не потрухлявели за годы. А все потому, что никогда лишних вещей не бывало в нашем доме, и мы их берегли – пылинки сдували да кружевами и вышивками охорашивали.
Пишу и удивляюсь: до чего ладно эти «музыкальные» воспоминания связаны с украинским селом, с его песнями и трудами, зимами и летами! Впрочем, с радостью повторюсь: в музыку оправлена вся наша родимо-единая жизнь – и сталинградская, и украинская.
На сенокос выходили все: и дед, и дядька с тетей, и сестры с мужьями. Я всегда опаздывала к началу, да меня и не очень-то и будили, жалели городскую соню и неумею. Появлялись мы с братом на лугу вместе с высоким солнышком: выкошенные травы уже ровными рядами лежали посреди праздной земли, уходили вперед ворошистыми дорожками, а там, в самом то ли конце их, то ли в начале и далеко впереди всех шел дедушка Кондрат в своем соломенном брыле, и коса его посверкивала-поблескивала ярче и шибче других.
Я любила валяться на скошенной траве, пока ее не убрали с луга. Сладко было лежать на душистом сене, следить за разноцветными букашками и паучками, копошащимися среди увядающих стеблей и травинок, и пускать в полет с ладони божью коровку:
А когда сено собирали в стога, мы с братом выкапывали в них нарочные схроны: ни дождь, ни солнце нипочем! Отучил от забавы дед:
– В сене змеи по ночам греются, глядите, покусают…
Самыми счастливыми были поездки в Житне-Горы с родителями: все село собиралось у деда во дворе побыть с дальними гостями. Сносили из соседских хат столы, накрывали домотканым рядном доски, приспособленные под скамейки, и каждая хозяйка спешила со своим угощением: гуляли-то всем селом до самой ночи. Ели да пили, да всласть говорили, а еще и пели – до неба взлетали, и плясали – земле кланялись.