— Тилигрим да Тилигрим. А знаете, за что его эдак прозва-ли-то? Все по гостям любил ездить. Знакомых назаводил по всему уезду, ко всем, к кому надо и не надо, бродил. Любил, чтобы его слушали, как он бывальщинки свои рассказывает. Не столько наест-напьет, сколько наговорит. Ну и к нему тоже ходили, раз нагостит у ста человек, те человеки о праздниках тоже идут отгащиваться. Семья большая была, старуха, старик, он сам с женой да робетишек что-то около восьми было, вроде теперешнего Махоркина. Все распотчевал, все что заробит, все на угощения да праздники уходило. Бывало, мужики, богаче его намного, — хлесть тому барана, раз — другому ржи мешок, баба придет какая-нибудь — пол стана холстины этой бабе, девки придут — вяленицы в подолы насыплет. А своя баба в драном переднике навоз наметывала, а робетишки на подножном корму жили. Вот какой был Тилигрим простой — все его обманывали да посмеивались, а он все отдает, хлебом его не корми, дай только поговорить. Ну и договорил, что баба ушла, робетишек пустил по миру, а сам в пастухи. Так все хозяйство и рухнуло. Все, бывало, горох любил.
— А деда-то евонного ты, Григорей, помнишь? — спросил Тиша. — Вот уж не такой старик был, всех в кулаке держал, всю округу. Я уж про домашних и не говорю, а на всех мужиков страху напускал, особо по праздникам. Звирь-звирем. Свою же бабу извел, ухо серпом обрезал, другую кобелем затравил. О праздниках, бывало, днем покажется, пройдет с топором по деревне — все от него ворота запирали. А ночью боялся выходить, кобеля к воротам привязывал. Как сейчас вижу этого кобеля. Вот, значит, уже под конец жизни дело было. Лежит старик на лежанке, всех из дому выгонил, а кобель близко к воротам никого не пускает. Больше семи дней тянулось дело, все оне не давали ему умереть.
— Кто это оне? — спросила клубная Верка.
Тиша обернулся к ней, продолжал:
— Знамо кто, бесы же и не давали умереть. Всё его мучили, неохота его им было отпускать с должности, другого такого не сразу найдешь. Вот, значит, Тилигрим, он тогда еще мал был, через дворные ворота пролез к дедку, глядит, а он бородой дрыгает на лежанке, дрыгает да харчит. Глядит Тилигрим, а катаник из-под лавки скок-скок, скок-скок, да и все около деда, и так и эдак.
— Валенок?
— Ну. Съежился весь Тилигрим, еле жив, прижался к дверям, а кобель у ворот вот как воет, вот как воет, будто шкуру с него сдирают. Вдруг, значит, затих кобель. И валенок опять под лавку. А дедко сел на лежанку, потом встал да как начал пинать по воздуху, пинает и пинает, да таково зло, а по избе такой визг пошел, что Тилигримко весь в поту выскочил да обратно в дворные ворота, да на улицу. Того вечера и умер старик, а когда отпевали, дак, говорят, свечка в изголовье гасла и саваном кто-то шевелил. Схоронили дедка, а кобель с могилы три дня не сходил, все выл по-волчьи, тут на могиле и застрелил Тилигримко кобеля. Застрелил из чужого ружья, растаскали кобеля вороны, только на кладбище и по сегодняшнее число каждую ночь воет кто-то. Вот сейчас к вам шел, дак слышно было, воет и воет, будто жалеет кого.
Все затихли.
— Кык! — ткнул Рохляков кулаком в бок Верке.
Та даже подпрыгнула от страха. Юрко сидел с большими глазами, с опущенными углами губ и даже еле улыбнулся, когда все засмеялись, глядя, как испугалась Верка.
— Ну, Пешин, ты и мастак заливать. Теперь, Григорий Ермолаевич, и ты расскажи бывальщинку.
— Куда мне против Пешина, — зауверялся Гриша, — не знаю я ничего. Вот, ежели…
Он отставил рогатку с вершей, закурил.
— Вот, ежели эту. Жил, значит, мужик с бабой, много годов жил, никакого промеж них не бывало спору. В дому — хоть шаром покати. Была у бабы квашня да мутовка, а больше никакой мебели. Шел солдат со службы, с турецких позиций, привернул ночевать. Пусти, баба, ночевать. Пустила бы, говорит, служивой, да сумнительно, хозяин, вишь, у меня в извоз уехал…
Комиссаров с открытым ртом, с блаженной, остановившейся на лице улыбкой глядел на рассказчика. Рохляков слушал серьезно. Когда грохнул в избе хохот, Юрко с другими мальчишками только недоуменно моргал ресницами, стараясь понять, над чем смеются. Согнувшись в пояснице, с кашлем хохотал Рохляков, Комиссаров хохотал еще громче, Людмила смеялась, то и дело утирая слезы, Мирониха плевалась на Гришу:
— Ой, дурак сивой, ой, дурак, хоть бы ты, дурак, робетишек-то постыдился!
— Вот какие бывают события с квашней да с мутовкой! — не глядя на жену, закончил Гриша рассказ.
Снова, хотя уже и послабее вспыхнул смех, даже Верка крепилась, крепилась, делая вид, что ничего не слышала, и та не выдержала, нечаянно прыснула, и от этого снова все расхохотались и хохотали до тех пор, пока снова не заговорил Рохляков:
— Ну, а теперь Тихона Олексеевича послушаем. С картинками, Тихон Олексеевич, бывальщинка будет али без картинок?
Тиша притворился, что не слышал слов Рохлякова, опять поскреб ногтем столешницу, а хитрый Рохляков, хотя великолепно знал, что Тиша никогда с картинками не рассказывает, с серьезным видом подначивал:
— Без картинок дак лучше и не начинать слушать, а идти спать.