Перекинувшись такими словами, бабы пошли молотить в обратную сторону. Уже совсем рассвело, осеннее в тучах небо посветлело, иные старухи в деревне затопили печи. Дым из труб не хотел идти в небо и кидался на остывшую землю, потом рассеивался, предвещая слякотную погоду.
Костерька упрямо била цепом по снопам. Удобно скользила ручка молотила. С каждым ударом она легко перевертывалась в ладонях Костерьки. Первая усталость прошла. Да и голод притупился, рассосался в груди. Только забота о младшем парнишке нет-нет да шевелилась в сердце, и тогда Костерька еле удерживалась, чтобы не сбиться с такта.
Часам к восьми утра измолотили оба посада. Бабы сгребли солому и сметали ее на перевал. Сгрудили зерно в ворох, теперь надо было веять, а ветру не было.
Степан Михайлович, опять прибежавший к этой поре, присел на корточки, взял на зуб зернышко:
— Ну, что, бабы, за чем остановка-то?
— Так ветру-то нет.
Бригадир пощупал ручку у веялки. Ручка проворачивалась вхолостую. Резьба на валу сносилась, и зерно веяли уже много раз старым способом — на ветру. Делать было нечего, надо ждать ветра. Степан Михайлович открыл вторые ворота гумна, чтобы веять на сквозняке, но в воздухе не чувствовалось даже самого маленького движения,
— Вот, прохвост, мать перемать! — ругнулся бригадир. — Хоть бы немножко подул!
Бригадир, стоя в воротах, подсвистывал. Он призывал ветер как в старину. Подошла Поликсенья, тоже хотя и неловко, по-бабьи, но посвистела. Прислушались — воздух не шевельнулся.
— А вот мой свекор особой знал свист. Только посвистит, бывало, сразу и подует.
— Так это какой такой особый?
— Да уж особый. Колено такое знал.
Степан Михайлович не знал этого особого колена, свистел, свистел, выругался и сказал:
— Уснул, видимо, чтоб он подавился…
— Вот сейчас налетит, — сказала Марютка.
— Налетит! — плюнул бригадир. — Налетит, да не он. Хуже всякого урагану…
И правда, Бессонов, мог налететь в любую минуту. Степан Михайлович снял с веялки тяжелую ручку, поглядел еще. Нужно было нарезать другую резьбу.
— Ну, вот что, бабы, — сказал он, — идите пока печи топить, может, и подует через часок. А я за мешками сбегаю…
Бригадир закрыл гумно на большой висячий замок и побежал в другой конец деревни, к амбару. Бабы же, оглядываясь, побрели домой. Каждая счастливо ощупывала в кармане передника еле слышную тяжесть двух горстей непровеянной ржи.
Брали они понемногу… Две-три горсти, украдкой высыпанные в карман, делали их счастливыми на весь день, все-таки хлебный дух. Дома выдуют мякину, быстро провернут зерно на ручных жерновах, а кашу сварить полдела. Сто, а то все двести граммов этой непровеянной ржи.
Костерька же сегодня второпях забыла надеть передник. Она, может, и сбивалась в молотьбе из-за этого: приди пустая домой, нечем будет покормить ребятишек. Да и сама она еле волочила опухшие ноги. И вот хотя ноги были у нее раздувшиеся, глянцевитые, но голенища разношенных валенок были до того широки, что в них влезло бы еще по одной ноге. И вот сегодня она успела сыпнуть в эти голенища несколько горстей ржи. Она от волнения и испуга не помнила, сколько сыпнула горстей в голенища, и теперь расстраивалась, не больно ли много, не лишка ли.
Бабы только что отошли от гумна, как вдруг из-за стога показался жеребец в яблоках. Бессонов ехал рысью. Выпрыгивая в седле, он явно правил к бабам.
— Ой, девоньки, ведь сюда! — всплеснула руками Марютка Смирнова. Она, в испуге, первая вытряхнула из передника зерно с мякиной. То же самое сделали Петуховна, Нинка и Поликсенья. Только одна Костерька стояла на дороге ни жива ни мертва. Бабы от страха бегом бросились в сторону. Костерька побежала тоже. Бессонов увидел бегущих и ударил по жеребцу:
— Стой! Стой! — заорал он еще издали, направляясь наперерез бабам, прямо по вязкому жнивью. Он осадил жеребца перед перепуганной Петуховной, повел белым своим носом и сказал:
— А ну пошли!
Бабы покорно пошли на дорогу. Он ехал сзади, и жеребец мотал длинной мордой, грызя удила, лязгая коричневыми зубами.
Бессонов загнал баб опять в избу к Петуховне. Все они рядком уселись на лавке, перепуганные вконец, трясущиеся. Поликсенья шептала что-то вроде «господи, спаси, пронеси». Марютка то и дело вздыхала. Нинка Воробьева теребила конец платка. Одна Петуховна сразу успокоилась, дома, как говорят, и стены помогают. Узнав от баб о ночном собрании, она с сожалением поглядывала на затоптанный пол.
_ Так… — Бессонов сел за стол, открыл сумку. Бабы затравленными глазами следили за каждым его движением.
— Так… Что же, товарищи. — Он закурил какую-то толстую папиросину. В пустой избе пахнуло волнующим, забытым мужским запахом. И, может быть, от этого запаха, напомнившего давние счастливые дни, напомнившего мужика, опору и бабью защиту, а может быть, от чего другого Марютка Смирнова вдруг всхлипнула, сглотнула слезы. За ней в голос заплакала Поликсенья.