Он подошел к полуразломанной колокольне, со страхом поглядел наверх. Колокольня стояла как бы на трех ногах. Одно основание было совсем разобрано на кирпич, да и остальные три колонны подломаны снизу. Колокольня держалась на них каким-то чудом. Ветхие, без многих ступеней лестницы зигзагами уходили высоко-высоко, и там, вдали, суматошно кричали галки. Степан Михайлович влез на первый пролет, хотел подниматься дальше, да струсил: ступеней не было и сама лестница еле держалась на связях. Ребята забирались все выше и выше. Степан Михайлович спустился на землю, задрал голову. «Еще оборвутся, — подумалось ему, — отвечай тогда за прохвостов».
— Ребята, Славко! — закричал он. — Слезайте, я вам чего-то скажу. Слышь, Славко!
— Да! — послышалось с колокольни. — Опять за уши будешь драть.
— Не буду, вам говорят. Вот я вам и закурить дам! Наверху затихли, видимо, совещаясь, слезать или не
слезать.
— И Тольке дашь? — спросил Славко, имея в виду курево.
— Дам и Тольке, — крикнул бригадир и засмеялся. — Вот прохвосты, все научились курить. Безотцовщина, одно слово…
Ребятишки ловко спустились вниз. Степан Михайлович сидел на кирпичах, с интересом разглядывал «душегубов», готовых в любую секунду дать стрекача. Вон Славко, худой, штанина разорвана до бедра. Сапожонки старые, шапка что воронье гнездо. Только Воробьев, этот весь в отца-покойника получился, даже уши. Давно ли титьку сосал? Теперь вырос, вытянулся. На чем вырос — неизвестно, коровы в хозяйстве нет всю войну. Аркашка Шилов, Настасьин племянник, сапожонки тоже давнишние, а голенища загнул, для форсу. Митька Гвоздев, этот совсем еще воробей. Все сироты, ни у единого отца нету. Степан Михайлович развернул кисет.
— Ну, закуривайте, ежели посулил! Маткам не скажу. Закурить осмелился один Костерькин Славко. Но на
предложение бригадира съездить на хлебопункт он сразу и категорически замотал головой.
— А вот не поеду, а вот не поеду!
— И ты, Толька, не поедешь?
— Ы! — Толька тоже мотнул головой.
— А ты, Аркадей?
Степан Михайлович хотел было прикрикнуть, припугнуть ребят, но одумался и начал добром убеждать, что ехать надо, что больше послать некого. Но ребята твердо стояли на своем. Бригадир не выдержал. Он завернул матом и пригрозил:
— Ну, ребята, теперь как вы мне, так и я вам. Помяните мое слово!
Искренне обиженный, Степан Михайлович пошел от колокольни. Остановился:
— Значит, все, слово ваше одно. Ну ладно…
И пошел, уже взаправду. Вдруг он услышал веселый голос Костерькина Славка.
— Дядя Степан! Дядя Степан! Степан Михайлович обернулся.
— А вот спой песню, так поедем!
— Чево? — Степан Михайлович долго соображал. Потом схватил давешний прут. — Песню вам? Я вам сейчас песню спою! Я вам такую песню спою!
Ребята бросились врассыпную…
Степан Михайлович пришел на гумно злой. Бабы уже довеивали рожь, он велел им пришить завязки к мешкам и присел на засек, совсем расстроившийся. «Песню им спой. До чего дело дошло, мать-перемать. Ну, погодите!..»
К полдню зерно засыпали в мешки, перевешали гирями на веревочных весах. Запрягли трех лошадей. Нагрузили. На подошве гумна оставалась как раз половина мешков.
Степан Михайлович чуть успокоился. Он велел бабам подождать и пошел опять искать ребятишек. Увидел их на околице, только уже в другой стороне. Они играли в войну среди стогов, чего-то орали. При виде бригадира Славко высунул язык и заприпрыгивал.
— Стой, ребята, не шараганьтесь! — крикнул им бригадир. — Кому говорят, идите сюда.
Ребятишки не шли.
— А вот спой песню, так поедем! — опять сказал Славко.
— Какую вам надо песню?
— Нам любую! — Славко подошел поближе. За ним приближались и остальные. Степан Михайлович сел на большой полевой камень:
— А не омманете? Съездите? — Не-е!
Степан Михайлович кашлянул, воровски оглянулся, нет ли кого из больших. Ребята стояли вокруг него, ехидно-простодушные, довольные.
— Ну, ладно… — Степан Михайлович тихо, не глядя на ребят, запел:
Он не смог вытянуть до конца, удушливо закашлялся, клоня голову в рыжей шапке все ниже и ниже. Уши у шапки тряслись, сопровождая кашель…
— Дядя Степан, дядя Степан!
Но Степан Михайлович отмахнулся, продолжая надрывно кашлять. И тут ребятишки побежали на конюшню за лошадьми.
К вечеру приехал из сельсовета милиционер, приехал на своей лошади. Костерька сидела в бане весь день. Она то и дело выглядывала в притвор дверей и ругалась со стариком Филей, который ее сторожил:
— Сотона! Ишь уселся, дурак лешой, чево уселся-то?
— Закрой помещенье! — Филя оборачивался на ругань и крепче надевал шапку. — Ты, Людмила, меня чего костишь? Я тебе так скажу, я старик подчиненный. Чего скажут, то и делаю. Мне тоже не больно тепло, ты хоть в бане, а я на воле сижу. На самом ветру.
— Был бы мужик жив, небось не стали бы эк, сотоны! — кричала Костерька, не слушая, что говорит Филя. — Ишь, лешой, сидит! Я гу, что был бы мужик живой…
И она опять принималась выть.