…Степан Михайлович помог Славку запрячь лошадь, забил в ось новую чеку. Потом запрягли для Тольки Воробьева и для Аркашки. Кое-как нагрузили мешки. Милиционер привел из бани Костерьку. Филя тоже приковылял к обозу. Костерька с ревом села на Славкову телегу, обоз выехал из деревни. Впереди ехал милиционер, изредка равнодушно оглядывался назад. Костерька при выезде в поле повыла опять, но потом успокоилась, подоткнула юбчонку и крикнула Славку, который сидел на лошади, держась за кобылку седелки:
— Гляди, не свались! Да ворот-то застегни, чтобы не продуло!
Славко не обращал на слова матери никакого внимания. Он хлестал по лошади концом повода и перекликался с дружками, ехавшими сзади и спереди. Один раз он даже привстал на оглоблях и, подражая Бессонову, завыпрыгивал вверх-вниз, словно в седле. Потом он громко, дурашливо запел песню:
Бабы-возницы вздыхали на телегах, качали головами:
— Ой, Славко, Славко. Матку-то ведь в тюрьму повез… Молодо-зелено, толку-то в голове нету. Как жить будут, этому тринадцать, тому одиннадцать.
— По миру идти, один путь.
— Да одного в детдом-то возьмут.
— Разве экой санапал будет в детдоме жить?
— Убежит кряду.
— Убежит.
Обоз с хлебом для фронта скрипел осями, телеги ныряли и переваливались в глубоких осенних выбоинах. Фыркали лошади. Сумерки уже мутили окрестные тихие леса. Вскоре скрип осей затих вдалеке.
Тишина, темень.
Вечером Степан Михайлович отвел Петуховну ночевать в дом Костерьки. Опять похлебал такого же, как вчера, супцу, вынул бумаги. Сперва он написал наряды на сделанные за день работы. После, когда старуха улезла на печь, вынул и заветную книгу. Откинувшись, не спеша записал:
«24 октября. В четверьг. День прошел благополучно. Погода стоит без дожжа. Корова наверно обошлась, больше не мыркает. Отправили красный обоз хлеба. На кобыле Шалунье поехала Смирнова, на Рысаке Нинка, Настасья на Брошке. Славко поехал на Зорьке. Толька Шилов на Ломоносе, Аркашке запрягли Рыжуху. Поехало шесть подвод».
Степан Михайлович остановился, подумал и дописал:
«С песнями».
ТАКАЯ ВОЙНА
Ваню — сына Дарьи Румянцевой — убило на фронте в сорок втором году, а бумага пришла только весной сорок третьего. Она, эта бумага, с печатью и непонятной, уж больно подозрительной подписью шла к Дарье больше года. И оттого, что бумага шла так долго, а главное, что подпись-то была непонятная (один крючок с петелькой), Дарья решила, что бумага фальшивая, подделанная каким-то недобрым человеком.
Когда через деревню проезжали цыгане, Дарья каждый раз ходила гадать на Ваню. И каждый раз выходило на то, что бумага ненастоящая. Карты раскидывались как нельзя лучше: ей, Дарье, выпадало всегда семеренье, а к червонному королю ложился то туз бубей, означающий казенный дом, то крестовая шестерка. А король с шестеркой — не иначе была Ивану дорога. Дорога то в казенный дом, то из казенного дома. Правда, все время крутился около и винновый король, этот черный антихрист с острым мечом в поганой руке. Так ведь что сделаешь, не на гулянку Иван ушел, на войну. Зато ни разу не пала рядом ни десятка виней (больная постеля), ни винновый туз, означающий смертельный удар.
Карты ложились веселые, все почти красные. Дарья уходила от цыганки радостная, просветленная, не жалея ни козьей сметаны, ни последней напойки еще довоенного китайского чаю.
Сердце ее успокаивалось, и она ходила по всем домам с одним разговором: «Жив у меня Ванюшко, жив, пустая эта бумага, неверная…»
И все люди, особенно бабы, шумно, с искренней готовностью подтверждали Дарьины мысли, а она, придя домой, ставила самовар и долго, отрадно пила кипяток с вяленой репой заместо сахару.
Самовар празднично выпевал на столе, насквозь по нему шли веселые звоны. Под белым сосновым полом кротко шуршала нехитрая мышка, часы на стене постукивали, как раньше, при сыне Иване. И Дарья терпеливо дожидалась конца войны.
По вечерам, зимой и осенью, она вдевала в пробой ворот недействующий замок, ровесник медному самовару, втыкала в скобу березовый батожок и шла на конюшню стеречь лошадей.
В конюшенной теплушке топилась трескучая печка, пахло кожей и паром от потных войлочных хомутов. Упряжь висела рядами на деревянных штырях. Дарья вслух ее пересчитывала, зажигала фонарь и обходила конюшню.
Длинный сухой коридор с двумя рядами стойл был чист и уютен. Кони дружно хрупали сено: этот хруст сливался в один мерный бесконечный звук, похожий на шум тихого грибного дождя. Дарья любила слушать, как едят кони. Пока она шла длинным коридором, в ней светилось чувство покоя и удовлетворения, но она не знала, что это была всего лишь радость за измученных за день и теперь утолявших голод лошадей. Там и тут не жадно, по-крестьянски неторопливо кони выбирали мягкими губами воло-ти корма. Они провожали свет фонаря глубокими всхрапами.
Дарья проходила по конюшне из конца в конец и, довольная сама собой, всю ночь засыпала в теплушке, думала про сына Ивана.