– Это личное, – сказал Павлик сурово, запахивая плотнее воротник.
– Знаю, что личное. А ты не стыдись. Я тебе сам тельник надевал, когда ты уже отключился.
– И вы хотите, чтобы я в это поверила? – проговорила дама совсем беспомощно.
– Не одной же тебе, Раечка, по церквям украдкой ходить и по средам и пятницам на диету садиться, – усмехнулся инвалид. – Да не бойся ты. Он же учил вас не бояться. И нет ничего тайного, что не стало бы явным, – говорил одноногий профессор, дымя вонючим кубинским «Партагасом», и видно было, что весь этот разговор доставлял ему огромное удовольствие и вся жизнь для него развлечение, пьеса, которую он как хочет режиссирует, и никто не может отказаться в ней играть. – И не думай, Рай, что я так просто согласился. Я ведь из-за него с попом колхозным знаешь как повздорил? Зачем-де студентов наших совращаешь? Зачем мучаешь? Парень еле на ногах стоит, а ты на него воду льешь. Нельзя было обождать, что ли, с крещением? Да и не готов он, куда такому креститься? Вот у нас, например, говорю, как в партию вступают? Сначала ты в комсомоле сколько-то лет, потом, если нет нареканий и если райком разнарядку дал и место выделил, тебя в кандидаты примут. И только через год, если будешь себя хорошо вести, – в члены партии. Да еще рекомендации нужны от проверенных людей, да еще характеристика, да еще анкета, которую хорошенько в первом отделе изучат. А тут пришел с улицы не пойми кто, и сразу его крестить? Он бы у тебя хоть попостился, что ли, недельку. А поп, представляешь, Раюш, что? – хихикнул одноногий. – Люблю таких. Поглядел на меня своим иерейским прищуром: «А на войне у вас как принимали? Тоже по порядку? Или по разнарядке?» Я ему: «Так то ж война, святой отец». – «К еретикам так обращаться будешь. Какой фронт?» – «Первый Украинский». – «Звание?» – «Старший лейтенант». Значит, так, говорит, слушай сюда, старлей. У нас, у клерикалов, война всегда, каждый день, и так до Страшного суда. А я тебя по званию старше и приказываю: парня в больницу отвезешь, с этой минуты ты его крестный отец и, если выживет, заботишься о нем как о родном сыне и даже больше.
Сущ захохотал и повернулся к Павлику:
– А если б ты не выжил, парень, то сразу бы в рай угодил – и никаких забот, потому как при крещении все грехи с тебя смываются. Оттого поп так и спешил. А теперь вот не знаю, как будешь. Новых грешков нахватаешь, а мне за тебя отвечай. Такое вот у меня послушание, матушка Ираида.
– Как вы не понимаете, Николай Кузьмич, что нельзя этими вещами шутить, – проговорила дама тихо и опустила голову.
– Самое ужасное – это когда православие скрещивают с коммунизмом, – произнес Дионисий и выпрямился.
– О как! – пробурчал Сущ. – Учить меня оба вздумали. – Он поглядел на часы. – Значит, мы с вами, Раиса Станиславовна, договорились? Никаких резких движений. Ни с чьей стороны. А заявление ты лучше мне отдай.
Он зыркнул на даму, и та безвольно протянула написанный корявым Павлушиным почерком листок. Сущ быстро пробежал его глазами, хмыкнул, хотел было порвать, но потом передумал, сложил вдвое и засунул в портфель.
– Пойду Мягонькую шантажировать, – засмеялся он. – А то знаю я вашу паралингвистическую братию, счас же налетят все эти Жолковские, Хомские, Успенские, Вежбицкие да Бенедиктовы и начнут по вражьим голосам верещать: увольнение по политическим мотивам, гонение на науку в СССР, репрессии против честных ученых, лысенковщина, ждановщина, марризм. А мы что, будем про ее фляжку всем рассказывать? Или про его апелляции? Нет уж, дудки, пусть письмо в газету Чаку напишет, что ушла по собственной воле и хочет на старости лет науке себя посвятить. А если откажется, мы ей тогда, крестничек, твое заявление под нос сунем и пригрозим дать ему ход. Так-то вот. А ты говоришь, Раечка, он нам не нужен. Очень даже нужен. И чтоб всё осталось между нами. Ты меня понял? – небрежно глянул на Дионисия Сущ. – А в финской группе вы, товарищ деканка, местечко найдите, пожалуйста. Или дайте мне прямо сейчас списочек, я подскажу, кого оттуда можно убрать безболезненно. А теперь – на лекцию оба, живо!
Спецпропаганда
Лекция была так себе. Не то что предыдущая. То ли предмет скучный, то ли лектор подкачал. Зато записывали за ним так, как будто в школе контрольный диктант писали и голову боялись поднять. Мертвая стояла тишина в аудитории, только дым «Партагаса» клубился над кафедрой и глаза одноногого, как прожектор пограничного катера, выискивающий в волнах нарушителя, шарили по рядам. И кого он там искал: бездельника, ленивца, инакомыслящего, несогласного, ренегата, оппортуниста или ревизиониста, – а всё равно Павлику не по себе делалось. И он тоже записывал, хоть и не понимал, что пишет, но если бы сидел с поднятой головой, то срезал бы его профессор партийным взором и не поглядел бы ни на какую степень родства.
«Вот кто шаман настоящий, – думал мальчик, скрипя пером и сердцем на галерке. – Эх, опасный человек мой лелька, лучше бы мне от него подальше держаться».
– Дальше еще хуже будет, когда диамат начнется, – шепнул Дионисий.