Совершенно бессознательно в моих литературных штудиях той поры отражались смягченные теплой и принимающей атмосферой родительской семьи, но витавшие в воздухе и характерные для периода Великой депрессии мятежные веяния пролетарской прозы. Но в то же время я испытывал гораздо большее стремление к ассимиляции основных тенденций социальной жизни, преобладавших в Америке, чем к отчуждению от них. В те годы в душе я прежде всего ощущал неутомимую любознательность, нетерпение перед Временем и тревожное желание разобраться в устоях американской жизни, чтобы выбрать, каким из них я готов следовать. Чего не было в моей собственной жизни, так это ужаса, нищеты, насилия и иных трагедий, ни в коем случае не являющихся желательными, но которые, по мнению ряда людей, пробуждают в человеке силы, способствующие созреванию, интеграции и постижению своего Я, независимости и росту личности. Но я, безусловно, предпочел бы читать об Эрнесте Понтифексе из романа Сзмюэла Батлера «Путь всякой плоти» (1903) или о Стивене Дедалусе из «Портрета художника в юности» Джеймса Джойса (1916/1964), чем на деле разделить их судьбы.
У меня существует особое отношение к Джеймсу Джойсу и его alter ego — Стивену Дедалусу. «Портрет художника в юности» произвел на меня неизгладимое впечатление. Написанный в раннем, открытом пониманию и совершенно доступном стиле роман Джойса раскрывает главные дилеммы его жизни совершенно незабываемым образом: быть благополучным священником или художником-изгоем; предпочесть безопасность или свободу; жить дома или в изгнании; принадлежать Другому или Себе. Никогда до этого мне не приходилось читать об основных вариантах жизненного выбора, к тому же изложенных таким проникновенным и волнующим образом. Книга Джойса была живой, она говорила со мной о том, что мне на самом деле хотелось пережить.
Если я и порицаю в чем-то своих родителей, то лишь в том, что они создали для меня счастливое и наполненное теплом домашнего очага окружение. Они не обеспечили меня ничем, против чего можно было бы восставать. В нашей семье не приветствовался однобокий догматизм; мы во всем придерживались золотой середины. И хотя временами я отчаянно пестовал в себе страсть к мятежу, родители не снабдили меня четкой мишенью, — в лице самих себя, либо чего-то указанного извне, — против чего стоило бунтовать.
Я всегда жил в безопасности, в самой что ни на есть середине. Даже моей глубокой влюбленности — наиболее волнующему событию в жизни — недоставало качества интенсивной опасности; вместо этого в ней царил традиционный романтический дух: в военное время молодой офицер пленяет прекрасную невесту.
Моя оппозиционность в жизни проявлялась разве что в критических высказываниях в адрес моей семьи, религии, работы, профессии, университета, но я никогда не был настолько независимым, чтобы заявить (подобно Джойсу): «Non serviam»7. Конечно, мне хотелось обладать большей независимостью, но при этом я не стремился — очевидно, просто не видел необходимости — жить отдельно от других, а тем более, отправиться в географическое или интеллектуальное изгнание.
Таким образом, моя профессиональная карьера состояла в иконоборчестве внутри храма. Мне не приходило в голову разрушить основы всей современной психологии (естественно, имеющей множество изъянов) чтобы на ее месте воздвигнуть лучшую науку. И хотя я глубоко уважаю революционное воображение таких людей, как Галилей, Ньютон, Лейбниц, Дарвин, Фрейд, Рассел, Витгенштейн или Генри Мюррей, но сам не обладаю их всепоглощающей страстью к интеллектуальному разрушению, которое предваряет утверждение совершенно новой точки зрения. Но, признаюсь, мне очень хотелось бы такой страстью обладать.
Итак, я могу поставить в вину моим родителям то, что они не обеспечили меня психодинамикой мятежного героя, поглощенного классовой борьбой, а вместо этого наделили своего сына способностью испытывать счастье, будучи свободным от непосильных, раздирающих дилемм страдающего творческого разума. Я полагаю, что для гения Джойса ведущей движущей силой была вездесущая католическая церковь. Она являлась той незыблемой догматической скалой, от которой у него была возможность оттолкнуться. В отличие от этого, в моей жизни существовали лишь пески терпимости, в которые я мог погружаться с той же легкостью, с какой и отталкиваться от них. Они не предоставляли никакой твердой основы для активного противодействия или решительного бунта. В конечном счете, в моей жизни не было никаких дихотомий, трагических разломов, ожесточенных разногласий или разрывов, болезненных самоизгнаний, не было и значимых противников, которые требовали бы чрезмерной реакции и которым имело бы смысл противопоставлять свою жизнь. (Тогда в моей жизни еще не было никаких Гитлеров.) Только любящие родители и доброжелательные учителя. На таком девственном фундаменте просто невозможно было стать великим мыслителем или писателем.