Но смерть опять отступила, и наступило, наконец, 28 августа, и на Ясную Поляну обрушилась целая лавина. Я долго колебался: лавина чего? И по совести не могу сказать ничего иного, как лавина бумаги. Были письма, телеграммы, адреса со всех концов света: от известных и неизвестных, от членов английского парламента и от слепых детей, от рабочих и от студентов, от кооператоров и аристократов, от крестьян и журналистов и прочее, и прочее, и прочее. Были тут, конечно, и искорки живой, подлинной любви и понимания, но совершенно несомненно много было тут стадной истерики, кукишей правительству, желания поблистать душой перед самим собой, пошуметь, сделать себя значительным. Письма крестьян, например, своим явно газетным красноречием заставляли настораживаться:
Некоторые приветствия трогали Толстого, но скоро он оставил все:
— Прочтешь — умиляешься… — говорил он. — А потом и умиление-то мое мне надоело…
Искреннее, правдивее звучали налитые кровью проклятия врагов его, которые мелькали в лавине этих восхвалений. Нужно ли говорить, что святители занимали тут первое место? Особенно отличился христианским смирением своим епископ Гермоген, который писал: «Окаянный, презирающий Россию, Иуда, удавивший в своем духе все святое, нравственно чистое, нравственно благородное, повесивший сам себя, как лютый самоубийца, на сухой ветке собственного взгордившегося ума и развращенного таланта…» и прочее. Были с низов и письма, пропитанные глубокой горечью: «сейчас тебя ругают, — пишет один такой изверившийся, — а со временем будут на тебя молиться и будут обирать тобою народ…»
Когда весь шум этот спал немного, я поехал в Ясную. Предо мной раскинулась знакомая картина: долина быстрой Воронки, а за речкой, вся облитая ярким утренним солнцем, вся в багрянце осени, — было 3 октября 1908 — безбрежная Засека. И я бодро зашагал по твердой, уже прихваченной морозцем дороге.
Вот и знакомые белые башенки у входа в яснополянский парк. Из парка вышли два каких-то странника в подрясниках и скуфеечках и знакомая старческая, уже сильно сгорбленная, фигура. Странники низко поклонились ему и пошли своей дорогой. Я подошел к Толстому, расцеловался с ним, всмотрелся в него: похудел немного как будто, но ничего тревожного.
— Ничего, ничего… — отвечал он на мой вопрос о здоровье. — Умираю потихоньку… Все отлично. Ну, а вы как?
Я сказал, что был в Москве у доктора Г. М. Беркенгейма (лечившего иногда и Толстого) и что он угрожает мне долгим лечением.
— Григорий Моисеевич милый человек, — сказал тихо Толстой, — но… ничего он не может. Оставьте все это: и над вами, и над Григорием Моисеевичем есть Кто-то, Который лучше знает, когда вам болеть, когда выздороветь… Вот недавно хворал я, были доктора и смотрел я на них: до такой степени ничего они не могут, что даже стало их жалко…
— А я привез вам печальные новости… — сказал я. — Только что арестовали в Москве ваше «Учение Христа для детей» и «О значении русской революции»…
Он покачал головой.
— Ну, уж теперь недолго, и я избавлю их от всяких неприятностей… — сказал он.
— Ну, нет: вы уйдете, а неприятность-то останется… — сказал я. — Вы для них вечная неприятность, Лев Николаевич…
— Пожалуй. Только все же беспокойства меньше будет…
Погуляв немного в парке, мы пошли домой. Он ушел к себе работать, а я стал просматривать все эти адреса, письма и телеграммы, которые стеклись сюда массами за время юбилея. И сразу наткнулся на очень красочную черточку: группа русских и англичан, живущих в Шанхае, послала Толстому приветствие и направила его по адресу: Москва, Льву Толстому. Московский почтамт возвратил пакет отправителям обратно с надписью: «место жительства адресата неизвестно». В угоду начальству захотелось щегольнуть своим хамством на всю вселенную…