Он проехал всю Волгу, весеннюю, радостную Волгу, он с головой утонул в бездонности русских просторов, он смотрел, слушал, вникал в народную жизнь, он говорил с умным и глупым, со стариком и с ребенком, он жадными глотками пил красочную жизнь… И вот он уже живет в башкирской кибитке, среди неоглядной, зеленой, затканной мириадами цветов степи, пьет до одури кумыс, ест жирную баранину и наслаждается этой ширью, этим солнцем, этим богатством дикой и привольной жизни… Опять его жизнь — широкое, полное, солнечное andante, в котором так легко слышен Бог, Бог степей бескрайних, Бог звездных ночей, Бог зеленого молчания…
А там, дома, в Ясной, вокруг Ясной, тем временем продолжается борьба маленьких человечков с большим. Толстой и раньше получал множество писем с угрозами, а теперь, когда появился этот его журнал, хотя бы и только педагогический, когда появилась эта его новая школа, когда все более и более обращала на себя всеобщее внимание его беспокойная, не как у всех, жизнь, начальство стало все более и более подозрительно коситься на эту белую усадьбу в тени старого парка. Кто-то пустил слух, что революционные прокламации, которые появлялись от времени до времени в Туле и по деревням, печатаются в Ясной. И вот вдруг в тихую усадьбу нагрянул обыск. Это было целое нашествие: тройки с колокольцами, обывательские подводы, исправник, становые, сотские, понятые, жандармы. Бедные дамы чуть не в обмороке. Все разрыто, раскрыто, перевернуто вверх дном, читают интимные письма, читают дневники. В конюшне ломом взламывают полы. В пруду сетью ловят проклятый типографский станок, вместо которого попадаются только невинные караси и раки. Школа вывернута наизнанку. И — ничего. Тогда, громыхая колесами и заливаясь звоном колокольчиков, несутся по всем окрестным школам, все ставят вверх ногами, арестовывают учителей, забирают тетрадки мальчишек…
«Какое это огромное счастье, что меня не было дома! — говорил потом Толстой. — Ежели бы я был, то наверное теперь судился бы, как убийца…». Он кипит негодованием: народ вокруг него, ничего не понимая, смотрит на него теперь, как на преступника, поджигателя, фальшивомонетчика, который только по плутоватости своей ловко на этот раз вывернулся. Среди помещичьих усадеб стоит стон восторга: наконец-то! Толстой громко говорит, что жить в России нельзя, что он распродает все и переселяется в Англию. А когда он узнает, что жандармский полковник, уезжая, пригрозил новым обыском, он заявляет:
— У меня в комнате заряжены пистолеты, и я жду, чем все это разрешится…
Случайно встретив государя Александра II на прогулке в Александровском саду в Москве, Толстой подает ему жалобу на все это безобразие. Государь принял его просьбу и, кажется, потом присылал к нему флигель-адъютанта с извинениями.
И понемногу Толстой успокоился.
В это время — ему было уже тридцать три года — судьба столкнула его с семейством придворного врача Берса. Фет так характеризует эту семью:
«Я нашел любезного и светского обходительного старика доктора и красивую, величавую брюнетку, жену его, которая, очевидно, главенствовала в доме. Воздерживаюсь от описания трех молодых девушек, из которых младшая обладала прекрасным контральто. Все они, несмотря на бдительный надзор матери и на безукоризненную скромность, обладали особым привлекательным оттенком».
Одна из этих девушек, средняя, Соня, которой предстояло сыграть в жизни Толстого такую огромную роль, рассказывала так о начале знакомства со своим будущим мужем:
«Мы были еще девочками, когда Толстой стал бывать в нашем доме. Он был уже известным писателем и вел в Москве веселый, шумный образ жизни. Однажды Лев Николаевич вбежал в нашу комнату и радостно сообщил нам, что только что продал Каткову своих „Казаков“ за тысячу рублей. Мы нашли цену очень низкой. Тогда он объявил нам, что его заставила нужда: накануне проиграл как раз эту сумму в „китайский биллиард“, и для него было делом чести немедленно погасить этот долг. Он намеревался написать вторую часть „Казаков“, но никогда не выполнил этого. Его сообщение так расстроило нас, девочек, что мы ходили по комнате и плакали…