«Живу я нынешний год в деревне как-то невольно по-новому, — пишет он в одном письме. — Встаю и ложусь рано, не пишу, но много работаю, то сапоги, то покос. Прошлую неделю всю проработал на покосе. И с радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то такое происходит, они меня не осуждают, и им как будто совестно. Бедные мы, до чего мы заблудились. У нас теперь много народа — мои дети и Кузминских, и часто я не могу без ужаса видеть эту безнравственность и обжирание. Их так много, они все большие, сильные. И я вижу и знаю весь труд сельский, который идет вокруг нас. А они едят, пачкают платье, белье и комнаты. Другие для них все делают, а они ни для кого, даже для себя — ничего. И это всем кажется натуральным, и мне так казалось: и я принял участие в заведении этого порядка вещей. Я ясно вижу это и ни на минуту не могу забыть. Я чувствую, что я для них trouble fete,[75]
но они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры — хорошие. Недавно случилось: меньшая дочь заболела, я пришел к ней, и мы начали говорить с девочками, кто что делал целый день. Всем стало совестно рассказывать, но рассказали — и рассказали, что сделали дурное. Потом мы повторили это на другой день вечером, и еще раз. И мне бы ужасно хотелось втянуть их в это — каждый вечер собираться и рассказывать свой день и свои грехи. Мне кажется, что это было бы прекрасно, разумеется, если бы это делалось совершенно свободно…».А рядом — страда крестьянская.
«Пошел на покос, — пишет он в своем дневнике. — Косили и копнили и опять косили. Очень устал. „Тимофей, голубчик, загони мою корову: у меня ребенок“. Он — пустой, недобрый малый, — уморился, а все-таки бежит. Вот условия нравственные. „Анютка, беги, милая, загони овец“. И семилетняя девочка летит босиком по скошенной траве. Вот условия. „Мальчик, принеси кружку напиться“. Летит пятилетний и в минуту приносит. И понял, и сделал…».
Но его надежды, что в семье что-то происходит, что из этого как будто что-то выходит, не оправдались. Напротив, становилось в Ясной все душнее, все тяжелее и все чаще и острее происходили его столкновения с женой, которая, естественно, отстаивала старый, привычный строй жизни и боялась его увлечений. В порывах отчаяния и тоски он не раз уже угрожал ей, что бросит все и уйдет из дома. И признавался жене, что мечтает, взяв с собой работницу, простую бабу, тайно уйти с переселенцами на новые места и там начать новую, трудовую жизнь. И, наконец, он не вытерпел и 17 июня 1884 г. ушел из Ясной с тем, чтобы никогда больше туда не возвращаться, ушел, бросив жену в последних днях беременности.
«Вечером покосил у дома, — пишет он в дневнике. — Пошел купаться. Вернулся бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно и от которых я хочу избавиться. Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу. Дома играют в винт бородатые мужики — молодые мои два сына. „Она на крокете, ты не видал?“ — говорит Таня, сестра. „И не хочу видеть…“ И пошел к себе спать на диване; но не мог от горя. Ах, как тяжело! Все-таки мне жалко ее… Только что заснул в 3-м часу, она пришла, разбудила меня. „Прости меня, я рожаю, может быть, умру…“ Пошли наверх. Начались роды, — то, что есть самого радостного, счастливого в семье, прошло как что-то ненужное и тяжелое. Кормилица приставлена кормить.
Если кто управляет делами нашей жизни, то мне хочется упрекнуть его. Это слишком трудно и безжалостно. Безжалостно относительно ее. Я вижу, что она с усиливающейся быстротой идет к погибели и к страданиям душевным ужасным. Заснул в 8. В 12 проснулся. Сколько помнится, сел писать. Когда приехал из Тулы брат, я в первый раз в жизни сказал ему всю тяжесть своего положения. Не помню, как прошел вечер. Купался. Опять винт, и я невольно засиделся с ними, смотря в карты…».
Софья Андреевна несколько иначе рассказывает этот трагический эпизод. По ее словам, он вернулся домой только в 4 утра и, не заходя к ней, лег внизу на диване. Несмотря на жестокие боли — начались роды, — она пришла к нему. «Он был мрачен и ничего не сказал мне. А в 7 родилась Саша. Никогда я не могла забыть этой светлой июньской ночи!..»
Он снова поднял на плечи тяжелый крест, который послала ему судьба, и понес его жизнью. Но эти колебания его — уйти или не уйти — продолжались месяцы, годы, и он не знал, как решить. Конечно, это чрезвычайно отзывалось на семье…