— Ну как?! — спрашивает муж.
— Ничего... — мямлит жена. — Описания природы у тебя оригинальные получились. Все пишут просто: «Солнце садилось», а ты написал: «Солнце быстро садилось». Это впечатляет!
— А в целом... впечатляет?
— Знаешь, Васенька, вот у тебя было про водопроводчика... Как он пришел пьяный, стал чинить кран в ванной и устроил в квартире наводнение... Я очень смеялась!
— То — юмор. А это — светлое и возвышенное.
— По-моему, про водопроводчика у тебя получилось возвышеннее. Но я ведь не критик, покажи «ему», раз «он» тебе сам сказал, что прочтет и оценит.
Сатирик почтительно вручает критику свое светлое и возвышенное сочинение, но тут жизнь превращает ручеек этого рассказа в бурный водопад. Лифт в доме, где живут критик и сатирик, ставят на ремонт. Приходят молодые люди с длинными, до плеч, кудрями - под Шопена, — в рубашках оглушительно яркой расцветки и берутся за дело. Делают они его не спеша и, когда жильцы дома спрашивают, долго ли еще им предстоит топать на верхние этажи пешком, отвечают неопределенным, презрительным мычанием. На их лицах написано:
«Мы — элита, знающая, что такое лифт и с чем его едят, а вы — из тупой, бедной подавляющей части человечества, не знающей, что такое лифт и с чем его едят. Мы с вами не контактируемся. И вообще... идите вы...»
Наконец лифт возвращен в строй. И вот в его кабине снова встречаются критик и сатирик.
— Ты прочитал меня? — робко спрашивает сатирик.
Кабина, вяло громыхая, бежит вниз.
— Прочитал... Понимаешь, какая штука... Слушай, почему мы остановились на третьем этаже?
— Не знаю.
— Нажми кнопку первого!
Сатирик нажимает на кнопку первого этажа, а лифт, дернувшись припадочно, взмывает на девятый. Побледневший критик нажимает, на кнопку родного пятого — лифт, пролетев мимо пятого, прядает до первого и снова взлетает вверх, теперь почему-то на седьмой.
Так критик и сатирик летают вверх и вниз, как банальной кинокомедии, минут десять, пока лифтерша Александра Николаевна не приволакивает на помогу одного из «шопенов». Потряхивая сальными кудрями с тем же презрительным выражением на лице, «шопен» укрощает взбесившийся лифт и выпускает на свободу его пленников. На прощанье он читает им нотацию:
— На кнопки, товарищи интеллектуалы, тоже надо нажимать с умом.
Критик и сатирик вместе выходят из подъезда во двор. Критику нужно направо, сатирику — налево.
Критик говорит:
— По поводу твоей рукописи... Извини, но ты написал форменную чепуху на розовом масле. Зачем ты берешься не за свое дело? Вот же тебе прекрасная сатирическая тема — наш лифт. До ремонта он работал как часы. Сделали ремонт — и пожалуйста, или стоит как вкопанный, или прыгает козлом. Пиши про лифт!
— Но ведь лифт это мелкая бытовая тема, а ты сам говорил...
— А ты вспаши ее глубже!
— Если я вспашу, ты прочтешь и оценишь?
— Конечно! Какой разговор!..
Сатирик возвращается домой, садится за письменный стол и пашет. Глубоко пашет! Эпиграфом к своему новому сочинению он ставит четверостишие Михаила Светлова:
Сочинение свое сатирик вручает критику и... На этом я вынужден закончить рассказ, так как критик его сочинение не прочитал до сих пор. Оценочное мнение влиятельного критика не известно ни автору сочинения, ни мне.
Как это ни странно, «шопены» все же наладили лифт, и он теперь действует исправно.
Когда сатирик напоминает критику о своей рукописи, тот сердится и говорит плачущим голосом:
— На мне три магистральных романа висят, дожидаются оценки, а ты пристаешь со своей фитюлькой на мелкую бытовую тему.
С этими словами критик скрывается в кабине лифта и уносится наверх или летит вниз — в зависимости от того, где его закогтил сатирик.
Сатирику остается одно: ждать, когда лифт забарахлит.
И он терпеливо ждет.
Условное и безусловное
На Кубани, в зеленокудрой веселой станице Батьковской (на самом деле она зовется иначе, но в рассказе пусть будет Батьковской), живет бабка Лизавета Жерделиха.
Ей за восемьдесят, но она еще крепко держится на ногах, эта ширококостная, статная, прокаленная степным зноем, продутая всеми ветрами коренная кубанская казачка.
Когда-то она была знаменитой на весь край свинаркой, и фотопортреты ее мелькали в местных и даже в центральных газетах. Нельзя было не заметить строгую, орлиную красоту ее лица, в чертах которого угадывалась примесь горской крови. Но возраст есть возраст, и бабка Лизавета ушла теперь на заслуженный, как говорится, отдых. Живет тихо у одного из своих внуков. В станице ее уважают и побаиваются за язык, острый, как жало умело наточенного клинка. Каждый встречный, будь то молодой парень или пожилая женщина, приметив на улице высокую, стройную бабкину фигуру с непременным батожком в руке, ее черный, в пунцовых розанах платок, закрывающий морщинистый лоб до бровей, еще издали ломит шапку, а если это женщина, то расцветает в улыбке.
— Здравствуйте, бабушка Лизавета! Путь добрый!