– Ну хорошо, пусть не искал, – соглашается она. – И правильно делал, что не искал. Но теперь ты написал для меня книгу. Отличную книгу. Письмо с признанием в любви. И я люблю тебя…
– Фу, гадость, бр-р… – Поднимающаяся в нем ярость приковывает его седалище к подоконнику. Он машет руками, но не падает вниз. – И я не для тебя писал, и вовсе это не любовное письмо, дура, это предсмертная записка самоубийцы. Которая предназначалась всем дорогим душам, прочитавшим ее, тем, которых ты тщетно пыталась прогнать из книги!
– Ладно-ладно, унижай меня, издевайся надо мной, я привычная, – цедит она по-русски словно сама себе, и ее пальцы выковыривают из паза жалюзи сухой листок, который рассыпается при прикосновении. – Ты четыреста лет так со мной поступаешь. И в глубине души ты ведь знаешь, что я – твоя душа-близнец…
– Как это можешь быть ты, объясни мне, как? – Держась одной рукой за оконную раму, он усаживается поудобнее, нога на ногу. – Предоставь мне хоть одно доказательство, только одно, два я не прошу!
– Доказательства ему подавай… – бормочет она, словно обращаясь к стороннему наблюдателю. – Я проглотила устрицу, чтобы спасти тебе жизнь…
– Ну да, конечно, – презрительно рычит он, – это ты вычитала в книге, когда проникла в мой компьютер.
– Когда мы были маленькие, мы играли в “шишкэ”, а наш папа делал надгробия…
– Скажи, ты совсем тупая? – вскипает он. – Сказано же, приведи доказательство, о котором у меня не написано!
– Когда ты был Джимуль, а я Гавриэль, как-то зимой шел проливной дождь, может, дня три подряд, никто не знал, где мы, а мы провели все это время в постели, сказали себе, что это Ноев ковчег, а мы – все звери вместе…
– Но я же все это описал, к чертовой матери! Ты что, глухая?
– Ты это не описывал! Ты описал только последний день, когда было лето!
Его лицо кривится как от зубной боли. Внезапно он мягким голосом просит ее:
– Дай мне сигарету, сделай одолжение.
Женщина уходит вглубь дома. Пачки нет ни на столе в гостиной, ни возле раковины на кухне. Она возвращается в гостиную и ищет в складках дивана, под столом, и тогда она вспоминает – она же вынула пачку, когда стучалась в запертую дверь сына. Пачка действительно там, на полу. Но зажигалки там нет. Она идет на кухню и открывает ящик.
Нам следует жить, как кошки, размышляет она, поменьше думать. И одного-единственного мига не проживешь, если занимать себя мыслями о вечности. В своих мыслях она не косноязычна, напротив, весьма красноречива.
Внезапно слышится глухой удар. Она устремляется к окну.
– Что там?!
Она смотрит вниз.
– Гриша… – Сквозь ее зубы прорывается наружу имя любимого сына, чье тело, верно, распростерто там меж ужасающе подрагивающих кустов. Однако из них вдруг появляется бомж. Он подтягивает штаны и застегивает ширинку. Его вонь добивает даже до четвертого этажа.
– Принесла сигарету? – спрашивает сын, находящийся точно там, где она его оставила, – на подоконнике.
Вздох облегчения вырывается из ее уст.
– Да-да. Вот.
– Бросай сюда.
– Может, слезешь с подоконника и откроешь дверь?
– Бросай.
– Ты попытаешься поймать и чего доброго сверзишься вниз.
– Бросай, – говорит он холодно.
– Я не нашла зажигалки…
– Она у меня. Кидай, я ловлю.
Она кидает ему пачку сигарет, и он ловит ее одной рукой. Зажигает сигарету, глубоко затягивается и выдыхает густой дым. Она не сводит с него глаз. По его щекам текут слезы. Она, ясное дело, тоже плачет. Он подергивает босыми ступнями в воздухе, как ребенок, проверяющий, насколько холодна вода в бассейне. Голова его кренится вниз. Затем подаются плечи. Она начинает чувствовать то, что только мать, только родственная душа-близнец может почувствовать.
– Гриша, слезай оттуда…
–
– Что,
Он кусает губу, страдая и покачиваясь вперед и назад.
– Что,
Солнце мое, зовет она его этой темной ночью, душа моя.
– Я больше не могу.
– Конечно, можешь.
– Что мне делать, когда сигарета закончится?
– Выкури еще одну.
– А потом?
– Еще одну.
– Я так понимаю, что ты предпочитаешь, чтобы я умер от рака, а не разбился, выбросившись из окна.
– Я предпочитаю, чтобы ты не умирал.
– Но я не умею жить, мама, – устремляет он на нее взгляд пугающе пустых глаз. – Я не живу.
– Как так не живешь? Ты четыреста лет живешь. А если обождешь еще четыре часа, то увидишь, как занимается новый день, и это не будет твой последний день. Это также и не последнее твое перерождение, глупости – все, что там говорили по телевизору, хорошо, что ты его разбил. Без него лучше, может быть, так мы снова начнем читать книги.