— Вы видите только кусочек жизни. Плен есть плен.
— Не всегда. Ошибаетесь! Моего однокашника Штрумпеля во Франции убили русские.
— Русские? Во Франции?
— Военнопленные. Бежали из лагеря.
— А вы бежали бы?
— Если бы был здоров — непременно, — вызывающе воскликнул Курт. — И больше того…
— Да бросьте! — с оттенком презрения и неудовольствия махнул рукой Луггер.
Самым привлекательным качеством Самойлова, по мнению Нила Федоровича, была его искренняя доброжелательность. Когда Верба бранился или горячился, Самойлов оставался спокойным. Поссориться с ним, кажется, было невозможно.
— Что ты намерен теперь делать? — спросил у него Верба, после того как тот рассказал ему о своем посещении немцев.
— Есть у меня одна мыслишка. Хотел с тобой посоветоваться. Что, если сегодня вечерком, на стыке смен, собрать наш народ и отпраздновать день рождения некоторых товарищей. Вот погляди список. Шесть человек. Два врача, фельдшерица, две санитарки, повариха. Годится?
— Отличная идея! Ты идеальный комиссар!
— Да будет тебе…
— Сам придумал или кто подсказал?
— Сорока на хвосте принесла. Чудак! Я же политработник, должен знать человеческие души. Кстати, я еще раньше побывал в Военторге. Обещали кое-чем помочь.
— Хорошо бы духи, — мечтательно произнес Верба.
— Банты, кружева, ботинки… Женщинам чулки, губную помаду, мужчинам — безопасные бритвы. Неплохо?
— Могу только поблагодарить судьбу за то, что мы с тобой вместе вкалываем. Право…
— Перестань кадить! Не терплю! Встретились мы с тобой благодаря тысяче случайностей, какие могут быть только на войне и на кладбище.
— При чем тут кладбище? — лениво осведомился Верба.
— Ты когда последний раз до войны был на кладбище?
— В тридцать пятом, мать хоронил. А что?
— Ничего особенного не заметил вокруг?
— Не до того было.
— Правильно! Сходи как-нибудь на старое кладбище. Семейные склепы — штука дорогая. Ныне рядом с купцом первой гильдии или титулярным советником лежит старый большевик, а неподалеку от их сиятельства графа Мурзилкина бабка Пелагея Никандровна.
— Ты прямо присяжный остряк!
— Моя бабка была верующая; она мечтала, чтобы ее обязательно захоронили у входа в церковь, под плитами, думала, что так прихожане будут чаще о ней вспоминать.
— Хитра бабулька, — удивился Нил Федорович.
— Послушай-ка… что я еще придумал, — воскликнул Самойлов, хлопнув себя по лбу. — Наверняка среди наших легкораненых есть дамский парикмахер. А что, если нашим новорожденным кудряшки завить? Вот будут небось рады.
— Гениально! — засмеялся Верба. — Восхищен твоей проницательностью…
— Ну, поехали… — засмеялся Леонид Данилович.
Верба вовсе не лукавил, произнося эти высокопарные слова. Он любил Самойлова, как могут любить человека, преданность делу и чистота помыслов которого не вызывают никаких сомнений.
Михайловского Нил Федорович застал в операционной.
Какие мысли приходят в голову, когда глядишь на это средоточие ума, сердца и духа! Слов почти не слышно; слышен лишь треск поленьев в печках. И поневоле думаешь и о величии подвига людей, прикрытых простынями, жизнь которых висит на тоненьком волоске, и о мощи людей в белых халатах.
Нил Федорович подошел к Анатолию; несколько минут молча следил за его работой, потом тихонько дотронулся до его спины:
— Думаешь ампутировать?
— Солдат не должен думать, за него думает начальство, как говорил один мудрец.
— Не мудрец, а Швейк. А если серьезно…
— Попытаюсь резецировать коленный сустав и вклинить бедро в большеберцовую кость.
— Не боишься гангрены? — спросил Верба.
— Этот у меня будет тридцать четвертым. От двадцати из тридцати трех предыдущих я получил письма — у них нет никаких осложнений. Кстати, для тебя есть тоже работенка: удали пулю своим хваленым радиозондом.
Нил Федорович охотно исполнил желание Михайловского. Тот похвалил его: «Неплохо получилось, герр будущий оберст!»
Верба понимал, что ему не следует брать скальпель в руки. Он — начальник госпиталя, в его подчинении несколько хирургов, они и без него худо-бедно управятся. Но Нил Федорович всегда бывал счастлив, когда Анатолий предлагал ему занять место ассистента: большая хирургия была несостоявшейся мечтой его жизни, и, глядя на виртуозную работу Михайловского, он всегда испытывал одновременно и гордость и грусть…