Когда в батальон приезжали гости, Паччарди мог болтать с ними сколько угодно. Но когда его спрашивали, с кем из людей поговорить, он отвечал: «Спросите у комиссара, психология — его дело».
Первый итальянец, которого я увидел, был в форме, но солдатом не был. Седой пятидесятилетний механик, он разложил на столике в гараже свое богатство: письма и фотографии сына.
— Я беспартийный. Когда всех стали гнать в фашисты, мы с женой разошлись. Я сын рабочего, она дочь лавочника. Она стала фашисткой. Просто шпион в доме. У нас трое детей. Я взял старшего — вот посмотри на него — и уехал во Францию. Изъездил ее всю, искал работы. С сыном мы друзья. У нас на свете больше никого нет. Теперь ему семнадцать. Я уже сделал из него механика. Когда я узнал, что Муссолини отправляет наших в Испанию, я сказал: «Я еще не так стар, могу там пригодиться. Поедешь со мной или здесь останешься?» Мальчик ответил: «Мы с тобой еще не расставались». Я думал, мы будем здесь вместе работать в гараже или на заводе, как в Бордо. Но он ушел на фронт. Он уже три месяца под Мадридом, все время в бою.
Отец с нежностью разглаживает листочки писем. Я спрашиваю, можно ли их переписать. Полудетский почерк, много ошибок…
«Дорогой папа, я здоров и надеюсь, что ты тоже. Пишу тебе часто, как только могу, а если не пишу, не волнуйся, что со мной может случиться? В батальоне я самый молодой, меня все любят, командир гладит по голове, даже неловко. Напоминаю тебе, чтобы ты написал в Бордо товарищам. Они нам так помогли. Не бойся за меня, я очень осторожен. За храбрость меня произвели в сержанты. Как твой ревматизм? Посылаю тебе комсомольский привет и целую тебя крепко-крепко, дорогой хороший папа. Твой сын и сержант батальона имени Гарибальди».
Внизу — виньетка, нарисованная от руки, и по-испански — «Но пасаран».
На фотографии — смуглый мальчик с большими удивленными глазами и застенчивой улыбкой.
— Ты не пиши нашей фамилии, — говорит отец. — Еще жена узнает. Может быть, расстроится, а может быть, ей от фашистов попадет. Бог с ней!
Через два месяца я следил в бинокль, как итальянцы перебежками шли в атаку. Один вдруг выронил винтовку, упал… Но нет, винтовка подхвачена, солдат вскочил и спрыгнул в овраг. Может быть, это был тот мальчик?..
5
Иногда в мой мадридский номер приходили два штатских болгарина — Ташек и Грынчаров. Они должны были наладить новое для Испании производство прожекторов. Старший, с виду суровый Грынчаров с укором спрашивал: «Опять дома сидишь?» А круглолицый — все было круглое на этом лице: щеки, подбородок, даже нос — Ташек радостно восклицал: «Наконец застали тебя!» «Ну, едем к нашим!» — хором заявляли оба.
«К нашим» означало штаб Двенадцатой, где заместителем Залки был болгарин Петров (Фердинанд Козовский), а начальником штаба — болгарин Белов (Карло Луканов). Все четверо были в сложных родственных отношениях между собой, что давало повод к неизменной шутке: все болгары — родственники, кроме царя, потому что царь — не болгарин.
Мы отправлялись иногда за два километра, иногда за пятьдесят. Если старшие командиры были заняты, мы говорили с младшими, если заняты были и младшие, мы говорили с солдатами. А если заняты были все, мы сидели в сторонке, и на обратном пути Ташек говорил: «Все-таки подышали фронтовым воздухом», хотя от нашей гостиницы фронт часто бывал куда ближе, чем от штаба.
В удачные дни мы попадали к обеду или к ужину. Как везде, болгары и в осажденном Мадриде ухитрялись раздобыть какую-нибудь травку, салат, красный перец, особенный сыр и с торжеством ставили это на стол. Восторженный Алеша Эйснер (иногда его провоцировали, иногда он взрывался сам), придравшись к любому высказыванию, принимался толковать старшим мировую литературу, разницу между православием и католицизмом, сравнительные достоинства вин, международные события. У него обо всем было собственное мнение, и ему ничего не стоило сказать Залке: «Ну, в вине и в религии вы, товарищ генерал, ничего не понимаете, это вам не литература». Он пускался в спор и по теоретическим вопросам марксизма, причем непременно с одним из старейших коммунистов — Петровым, личным другом Димитрова. Петров отвечал серьезно, и Алеша не замечал, как, увлекаясь спором и следуя уже не своей, а петровской логике, приходит к совершенно нелепым выводам, пока Белов не начинал хохотать и не говорил, вытирая слезы: «Ну, Алешка, ты уж совсем того…» — «Кончить дискуссию», — приказывал Залка, и Алеша щелкал каблуками: «Есть окончить, товарищ генерал. Но я еще докажу…»