А наша правда звучала в песнях народа и в речах Дон-Кихота. Не богатство, не сила родили ее, ее родило несчастье. Она стала достоянием безумцев. Она говорила с нами красотой наших городов и нищетой деревень. Она обличала рисунками Гойи, портретами Веласкеса. В нашей живописи столько мучеников, потому, что мучеником был народ. Не умея освободиться от нищеты и ярма, испанцы освободились от страха смерти. Жизнь была так страшна, что они примирились со смертью. В этих полюсах — бессмертие Испании.
Когда враг подходил к Мадриду, я, как и все, отправился защищать мой родной город. Судьбе было угодно, чтобы на мою долю не оказалось винтовки. Я лежал на камнях, а рядом бушевала смерть. Раньше я полагал, что она тиха. Быть может, никогда в жизни я не передумал столько, сколько в те часы. Я понял свою беспомощность как солдата, как защитника родины. Я рад, что мне не пришлось стрелять: боюсь, что я не сумел бы. У меня нет заслуг. Все, что я делаю, действительно ничтожно рядом с подвигом любого солдата. Но я утверждаю, что имею право разделить со всеми бедный кусок военного хлеба. Мы, люди мысли и слова, нужны для того, чтобы Испания и в бурю не забыла, что она бессмертна.
В большой аудитории стояла такая тишина, что слышно было шуршанье автомобильных шин по мостовой. В президиуме сидели одни знаменитости. Зал был полон.
Раздался далекий взрыв. Дон Рамон продолжал говорить. В зале послышалось движение. Второй взрыв был громче и ближе. Погас свет. Публика не двигалась и еле слышно перешептывалась. Дон Рамон спросил:
— Как угодно аудитории — прервать мое выступление или продолжать?
Его голос был так же спокоен и ровен, как раньше. Голоса из зала ответили:
— Продолжать, продолжать!
Зажегся карманный фонарик. Пятно света пробежало по темным стенам, по окнам. Кто-то сказал:
— Не освещайте окон!
— Летчики не увидят этого света.
— Я не о летчиках говорю, о полиции: у них приказ — стрелять по освещенным окнам.
Девушка прошептала соседке:
— Кажется, бомбят мой квартал. Боюсь за своих. Но я хочу послушать до конца. Как он говорит!
Фонарик поставили на стол. Он не давал света, только на потолке возник бледный круг. Били зенитки. В небе рыскал прожектор. Дон Рамон снова заговорил ровным далеким академическим голосом.
Когда он кончил, свет уже снова зажегся. Ему много аплодировали. Девушка стремглав помчалась к выходу, но все-таки задержалась перед доном Рамоном и посмотрела на него влажными восторженными глазами. Кто-то выбежал на улицу и вернулся с новостями: где упали бомбы, сколько жертв. Знаменитости благодарили дона Рамона.
Потом к нему подошел человек в военной форме.
— Вы, наверное, не помните меня. Я — тот комиссар, который разрешил вам отправиться на фронт с валенсийцами. Теперь я об этом жалею.
— Почему? — с оттенком вежливого высокомерия спросил дон Рамон.
— Вы позволите мне говорить напрямик? Я не поэт, я рядовой коммунист. Каждый дезертир вправе сказать: судьбе было угодно, чтобы я бежал. Судьбу легко привлечь к оправданию трусости, а не только горя. У вас не оказалось винтовки? Почему вы не подняли винтовки убитого? Ваша часть вела себя далеко не безупречно. Почему вы не воодушевили их? Или вы умеете делать это только в тылу? Любой трус бросит винтовку и скажет: я тоже не хочу воевать рядом с большой дорогой, я хочу уйти по ней. Вы знаете извечный путь Испании? А он знает свой животный страх. Это, конечно, очень красиво, что в зале никто не двинулся с места, когда началась бомбежка, и что ваш голос не дрогнул. Совсем как в пьесе Кальдерона. Но вашим показным спокойствием вы спровоцировали их ответ: продолжать. А если бы бомба упала сюда? Имейте в виду: люди обычно хвастаются бесстрашием, пока не знают опасности, а узнав ее, бегут, ссылаясь на судьбу. Какое право имеете вы подсовывать другим оправдание их трусости и рисковать в то же время их жизнью? Какое право имеете вы требовать от пулеметчика, чтобы он стрелял, пока вы будете размышлять о вечности? Какое право имеете вы сказать солдату: «Народ живет не одними победами, но и поражениями»? Это вы будете жить и после поражения, а он умрет. Или вы заранее уверены, что он вас не поймет, да и не хотите, чтобы он вас понял?
Дон Рамон улыбнулся — для этой улыбки понадобилась вся сила его воли.
— Это вы меня не поняли.
Комиссар не улыбался. Он сказал твердо, сурово и требовательно:
— Допустим. Я пришел учиться у вас. Но если вас можно понять так, как понял я, то не лучше ли вам молчать? Или, может быть, я ошибся, и вы вовсе, не с народом, а только с самим собой?
В эту ночь фашисты бомбили город без перерыва. Едва сирены давали отбой, как выли снова. Рвались бомбы, ухали зенитки, рыскали прожектора, трассирующие пули цветными цепочками догоняли вражеские самолеты.
Дон Рамон работал. Работой он отвечал комиссару. Горели дрожащие свечи, в минуту затишья звенела люстра. Было пустынно и холодно.