— А как мне не входить, когда ей замечанье делаешь, а она молчит. Еще делаешь — молчит. Из себя выходишь — молчит. Она по плану попа жила, — немного оживившись, сказала бабушка, — своим ничего, а все попам. Истеричка. Поп ей пишет: «Молчи, терпи и плачь». А она и рада. В гардероб гвозди набила, иконы навешала и все тихо так: «Слушаю». Я этаких ненавижу.
— Да уж теперь прогнала, бабушка, так что и говорить.
Бабушка помолчала.
— Весь дом сокрушился, — снова сказала она со вздохом. — Ты отступилась, и он-то, что же? Ему теперь тоже все равно стало, есть ли что, нет ли. Когда поест, когда нет.
«Он» — это был Николай Антоныч.
— И пишет, пишет, — продолжала бабушка, — день и ночь, день и ночь. Как с утра чаю попьет, так сейчас же в мою шаль закутается — и за стол. И говорит: «Это, Нина Капитоновна, будет труд всей моей жизни. Виноват ли я, нет ли, пусть теперь об этом судят друзья и враги». А сам худой стал. Забывается, — шепотом сказала бабушка, — на днях в шапке к столу пришел. Наверно, с ума сойдет.
В эту минуту входная дверь негромко хлопнула, кто-то вошел в переднюю и остановился. Я посмотрела на бабушку — она испуганно отвела глаза, и я поняла, что это Николай Антоныч.
— Ну, бабушка, мне пора.
— Нет, не пора. И пирог не доела.
Он вошел, слабо постучав и не дождавшись ответа.
Я обернулась, кивнула и мне даже самой стало весело, так я равнодушно, смело кивнула.
— Как дела, Катюша?
— Ничего, спасибо.
Очень странно, но для меня он был теперь просто каким-то бледным, старым человеком, с короткими руками, с толстыми пальцами, которыми он неприятно, нервно шевелил и все закладывал куда-то: за воротничок не в карманы жилетки, точно прятал. Он стал похож на старого актера. Когда-то я его знала — сто лет назад. А теперь мне было все равно, что он так бледен, и что у него такая жалкая, похудевшая шея, и что у него задрожали руки, когда он протянул их, чтобы подвинуть кресло.
Первая неловкая минута прошла, он шутливо спросил что-то насчет моей карты, не спутала ли я Зильмердагскую свиту с Ашинской — еще в университете был со мной такой случай, — я снова стала прощаться.
— До свиданья, бабушка.
— Я могу уйти, — негромко сказал Николай Антоныч.
Он сидел в кресле, согнувшись и внимательно глядя на меня с простым, добродушным выражением. Таким он был, когда мы иной раз подолгу разговаривали — после маминой смерти.
Но теперь это было для меня только далеким воспоминанием.
— Если ты торопишься, мы поговорим в другой раз.
— Бабушка, честное слово, меня ждут, — сказала я бабушке, которая крепко держала меня за рукав.
— Нет, не ждут. Как это так? Он тебе дядя.
— Полно, Нина Капитоновна, — добродушно сказал Николай Антоныч, — не все ли равно — дядя я или не дядя… Очевидно, ты не хочешь выслушать меня, Катюша?
— Нет.
— Фанатичная, — с ненавистью сказала бабушка.
Я засмеялась.
— Я не могу говорить с тобой ни о том, как мне было тяжело, когда ты ушла, даже не простившись со мной, — торопливо, но тем же простым, добродушным голосом продолжал Николай Антоныч, — ни о том, что вы оба были введены в заблуждение, поверив несчастному, больному старику, лишь недавно выпущенному из психиатрической больницы.
Он посмотрел на меня поверх очков. Из психиатрической больницы! Это была новая ложь. Или не ложь — это теперь было для меня безразлично. Только одна мысль слабо кольнула меня — что это коснется Сани или будет ему неприятно.
— Боже мой! Чего только не вообразила эта бедная, запутанная голова! И что я разорил его при помощи каких-то векселей и что нарочно так плохо снарядил экспедицию — почему, как ты думаешь? Потому, что хотел погубить Ивана!
Николай Антоныч от души рассмеялся:
— Из ревности! Боже мой! Я любил твою мать и из ревности хотел погубить Ивана…
Он снова засмеялся, по вдруг снял очки и стал вытирать слезы.
— Да, я любил ее, — плача, пробормотал он, — и, видит бог, все могло быть совсем иначе. Если бы я и был виноват, кто, как не она, меня наказала? Уж так наказала, как и не думалось никогда.
Я слушала его, как во сне, когда начинает казаться, что все это уже было когда-то: и покрасневшая лысая голова с несколькими волосками, и те же слова с тем же выражением, и неприятное чувство, с которым смотришь на старого, плачущего мужчину.
— Ну? — грозно спросила бабушка.
— Бабушка, — превосходный пирог, отрежьте-ка еще кусочек, — сказала я весело. — Я вас слушаю, Николай Антоныч.
— Катя, Катя!
— Товарищи, знаете что, — сказала я, чувствуя, что мне становится даже как-то весело от злости. — В конце концов, я уже не маленькая — мне двадцать четыре года, и я могу, кажется, делать все, что мне нравится. Я больше не хочу жить здесь, понятно? Я выхожу замуж. Вероятнее всего, я буду жить на Крайнем Севере с моим мужем, которому здесь делать нечего, потому что он — полярный летчик. Что касается Николая Антоныча, то я уже много раз видела, как он плачет, и мне это надоело. Могу только сказать, что, если бы он был не виноват, едва ли он стал бы возиться с этой историей всю жизнь. Едва ли, например, он стал бы хлопотать в Главсевморпути, чтобы Санина экспедиция провалилась.