Очевидно, в эту минуту мне было уже не так весело, как прежде, потому что бабушка испуганно смотрела на меня и, кажется, потихоньку крестилась. У Николая Антоныча дрожала на щеке жилка. Он молчал.
— И оставьте меня в покое, — сказала я с бешенством, — навсегда, навсегда!
Глава седьмая
Зима
В ноябре я получила комнату в одном из пригородов, на берегу Москвы-реки, и сразу же переехала, хотя Валя с Кирой в один голос заявили, что без меня из семейной жизни у них ничего не выйдет, а Александра Дмитриевна добавила, отведя меня в сторону, что теперь и она уйдет, потому что я была «все-таки каким-то громоотводом для черно-бурых лисиц» и без меня Валя заговорит ее до смерти.
Комната была в новом доме, и нельзя сказать, чтобы этот пятиэтажный дом, одиноко торчавший на пустом берегу, имел особенно привлекательный вид. Рабочие только что ушли — и даже еще не ушли, а возились во дворе, убирая строительный мусор; ванны еще стояли на лестнице, здесь и там еще висели забытые ведра с краской.
Теперь до пригорода В. можно добраться в десять минут на метро, а тогда нужно было добрый час тащиться на трамвае. Теперь В. — та же Москва, а тогда это было скучное место, и наш неуклюжий одинокий дом, который так и хотелось огородить, выглядел очень странно рядом с дряхлыми дачами, украшенными столбиками, перильцами и резными петушками.
Но не только домом — и комнатой своей я не могла похвалиться. У нее было только одно достоинство — прекрасный вид на Москву-реку, которая и зимой была хороша, особенно под вечер, когда сумеречный рассеянный свет приходил откуда-то издалека и под сугробами появлялись чистые овальные тени. И мне представлялся маленький портовый городок за Полярным кругом, где по деревянным улицам ходят в упряжке олени.
«Но рядом с оленями, —
писал Саня, —
бегут вперегонки лесовозы и автомобили, лошади и ездовые собаки, и таким образом перед глазами проходит вся история человечества, начиная с родового строя и кончая социалистической культурой. Сейчас строим новый город, везде срубы и срубы, улицы засыпаны щепкой, и управление аэропорта переехало в новый великолепный трехэтажный дом с «холлом». По вечерам мы сидим в этом «холле» и читаем Вольтера. Интересно, что этот «современный» автор стал у нас уже так популярен, что цитаты из его произведений украшают стенные газеты. Я думаю о тебе так много, что мне даже странно, откуда берется время на все остальное. Это потому, что все остальное — это тоже каким-то образом ты, особенно в полете, когда думаешь что-нибудь или поёшь и снова думаешь — все о тебе…»
В ту зиму у меня было довольно трудно с деньгами, потому что мне присылали деньги из Уфы, где находилось Башкирское геологическое управление, и часто задерживали. Время от времени приходилось посылать ругательные телеграммы. Кроме того, мне негде было обедать, а готовить себе я ленилась. Словом, я совершенно одичала и однажды, примерив свое шелковое парадное платье, села и стала плакать от злости.
Первый раз за всю зиму я собралась в театр — к Вахтангову, на премьеру «Человеческой комедии», — и оказалось, что у меня старомодное платье с какими-то хвостами, которых уже сто лет как никто не носит. Потом мы с Кирой что-то сделали с платьем — подкололи, подшили. Но вечер был испорчен.
Это была одинокая зима в В. — такая одинокая, что едва ли не самым частым моим гостем был Ромашов. Теперь трудно было представить себе, что это тот самый Ромашов, который говорил, что убьет меня и себя. Он приезжал вежливый, спокойный, всегда прекрасно, даже франтовато одетый и говорил со мной ровным голосом — вероятно, тем самым голосом, которым он читал лекции у себя в институте…
Однажды он приехал очень усталый и голодный. Я сказала:
— Миша, хотите чаю?
Он сухо поблагодарил и отказался. Очевидно, он хотел показать, что по стремится к другим отношениям, кроме деловых, а деловые — это была экспедиция и все, что к ней относилось.