В архетипе Рильке, в юности жаждавшего строить судьбу симметрично судьбе Лу, было немало сходного с Саломе, которая, несомненно, гораздо больше подходит под определение «душевной авантюристки». Но не в смысле авантюристичности как таковой, а в смысле ненасытного познавания субстрата души человеческой, что и привело ее, кстати, в лоно фрейдовского психоанализа, которому она не столько подчинилась, сколько использовала оный, вновь и вновь отправляясь в путешествия внутрь «чужой бездны», делая ее временно своей. Рильке же было больше свойственно «растягивать» свою душу, а это именно то занятие, которому испокон веков предавались люди Востока, даже если они жили на Западе, и каждое такое «растягивание» было неповторимым, обратим ли мы взор к Киркегору, Льву Толстому, Флоренскому или к Андрею Тарковскому.
И все же как неисповедимо вплетались в «сверхчеловечность» души Рильке кроткие, поистине христианские энергии, энергии той любви, которая любит вне выбора, подобно солнечному свету. Вот многодетная интеллигентнейшая Гуди Нёльке, помогавшая поэту в его литературных швейцарских выступлениях, к которой написаны едва ли не самые содержательно прекрасные письма Рильке. Вот одно из ее писем к нему (от 21 сентября 1919 года): «… Собственно, это мое письмо и не может быть далее ничем иным, кроме как огромным «Я благодарю Вас!» За всё несказанно и многообильно прекрасное! За всё, Вами сказанное (ах, хотя я нередко говорила и сама и часто о сущих пустяках, все же я уже издавна и глубоко ощущала, каким высоким и драгоценным было для меня время, когда я могла слушать Вас!), за то, что Вы позволяли мне говорить так, как я никогда до сих пор не решалась и не могла! И еще за одно хочу Вас поблагодарить: за то, что для меня стало столь легким доставлять иногда маленькие радости и Вам…»
Далеко не все отношения Рильке с женщинами имели лирическую или любовную подоплеку, скорее напротив: он втягивался, как сказано, в эрос совсем иного типа, так что многие персонажи, которым он оказывал помощь и внимание, так и остались загадочными именами или совсем исчезли с информационного горизонта. Известно, например, о некой Анжеле Гутман, пересекшейся с Рильке в зимнем Локарно 1920 года и вызвавшей у него сострадание и пользовавшейся его помощью и поддержкой до тех пор, пока он не оказался в тупике недоуменной растерянности, уже не понимая своей роли. Что ж, не спорю, вполне может быть, что Анжела Гутман была одной из сонма тех «глупых гусынь», тех возбужденных стихами поэта и его «эфирным образом», тех бьющих на сострадание интеллектуалок или «душевных авантюристок», похитителей энергии поэта, от которых пыталась защитить Рильке княгиня Мария фон Таксис, но, впрочем, безуспешно. У Рильке был свой счетчик и датчик человеческой отзывчивости; уроки России, излечившей его именно безбрежным бескорыстием чистой человеческой участливости, никогда не были и не стали для него преходящими. Тем более, что Гутман назвалась ему русской (позднейшие исследователи считают, что была она родом из Моравии), осознанно перешедшей в иудаизм. Вероятно, именно эта «больная» тема и стала первопричиной диалога. Не менее летучими, хотя и более «запротоколированными» были встречи и диалоги поэта с некой фройляйн Маттаух, с поэтессой Клэр Штудер (будущей женой поэта Ивана Голль, столь измучившей Пауля Целана подозрениями в плагиате), с актрисой Элиа Марией Невар, влюбившейся в незнакомого ей Рильке после прочтения «Часослова»… Впрочем, разве можно перечислить все утренние лики мира на прогулках поэта по дышащей земле?
В своей книге «Рильке и Бенвенута», исполненной восхищения и благодарности, Магда фон Гаттинберг пишет, вспоминая начало 29 декабря 1926 года, ночь: «… Вскоре после этого я заснула, вдруг проснувшись от громкого крика; казалось, что кто-то снаружи выкрикивает мое имя в предсмертном страхе. Я бросилась к окну и распахнула обе ставни – сад был охвачен мертвой тишиной, лужайки и деревья, выступая из мрака, бледно мерцали под снежными шапками; от церкви, что напротив, в морозном воздухе прозвучали пять ударов. Значит, скоро уже утро. Я закрыла окно, дрожа от холода, и снова легла. Плохо осознавая, что делаю, я сложила руки и сказала: «Кто бы ты ни был, звавший меня, будь благословен и знай, что я с тобою. Помоги тебе Господь во всякой твоей нужде». Потом меня охватил теплый уют комнаты, и я снова заснула.
Оказалось, что именно в этот час умер Рильке… Из незнакомых рук – месяцы спустя – я получила возвращенным мое письмо к нему. Я положила его в маленькую шкатулку и уже собиралась закрыть ее, как увидела на узком голубом конверте рукою Рильке написанное: derniere lettre à B.[116]
То происшествие в Вене словно бы воздвигло между нами невидимую стену, и за годы молчаливого бытия вдали друг от друга мы были погружены во взаимную немоту. И вот вдруг в моей руке письмо от него, словно весть из другого мира. Последнее слово, мне неведомое, – что там – привет, дружеская мысль, укор?