И все же невозможно, стоя у его могилы, не признаться не без некоторого ужаса в том, сколь все же беспечно и безоглядно живем мы поверх такого рода последних фактов внутри того, что мы называем искусством. Такое впечатление, что наше общепринятое отношение к искусству менее всего настроено на то, чтобы размышлять об этом. Словно бы наша усредненная неоткровенность, склонность к фразёрству, страусиная политика в наших внутренних взаимоотношениях санкционированы здесь самым всеобъемлющим, само собой разумеющимся образом. Словно бы в нашей главной установке по отношению к искусству абсолютно несомненна действенность лишь во имя ни к чему не обязывающей безобидности. Разве мы не выдвигаем вновь и вновь искусство подчеркнуто на передний план и даже до известной степени в центр нашего внимания, зачастую оценивая ранг человека по степени к нему восприимчивости и его понимания, разве не учим наших детей преклоняться перед ним еще задолго до того, как детская способность суждения обретет саму себя, хотя всё это остается не суть важным. Мы ведем себя при этом так, словно бы речь шла о «настоящем, великом, чистом» искусстве, строго отделенном от «тенденциозного» или даже просто развлекательного; мы требуем всестороннего просвещения, дающего возможность разбираться в законах его структуры и форм, а также познавать его эстетски; мы негодующе отрицаем, что существует прямая, пусть даже и протяженная, линия от искусства к обычной жизни – ибо это помогает сохранять импозантный разрыв между ними: здесь – искусство, а там – неискусство. Да, так делаем мы, однако в то время как мы навязываем ему столь опасное место, происходит это все же лишь из уверенного и приятного чувства, что не стоит чего-либо опасаться от непредвиденно ниспровергаемых следствий. Вот почему искусство становится чем-то сторонним жизни, свойством-следствием прививки, делом определенных привилегированных классов и сословий, некой оговоренно-гарантированной для них добавкой к усладам, чем-то вроде «высокого» наслаждения рядом с удовольствиями банальными. Хотя это мало что меняет в наших случайных заглядах в катастрофическую природу творчества и творца. Здесь, посредством такого рода привитости или сформировавшейся традиции, случаются порой даже душевные сопотрясенности; сопереживания, вызванные произведением искусства, могут сильнейше влиять, главным образом на молодых людей. Однако как раз на этом месте – откуда могло бы проистечь внутреннее исцеление нашего отношения к художественности – рискованнейшим образом являет себя фундаментальная опрокинутость нашего всеобщего отношения к искусству. Ибо для исцеления оно должно было бы смочь само претендовать на верное отношение к жизни, не создавая для этого «положений вне игры», не боясь присущей всему живущему устремленности, не страшась органического единства со всем, что внутренне деятельно; но признаваясь себе, что оно – от примитивнейших проявлений фантазии до завершенно-целостных и абсолютно зрелых произведений – исходит из одного и того же человечества, служа, если это оказывается возможным, этому почвенному единству. И если это