– Что это ты, Шарль? На тебе лица нет! – спросил инспектор Элимберри, за плечами которого на площадке лестницы виднелись дюжие фигуры двух полицейских. В его тоне звучала дружеская ирония, сменившаяся заботливым беспокойством, когда он вгляделся в белую как полотно физиономию своего коллеги.
Пошатываясь, Ле Генн ввел всех троих в салон, и подойдя к столику, налил себе полную чашку ликеру, которую проглотил залпом.
Обернувшись, он встретился глазами с глядевшими на него с полу огненными ненавидящими глазами женщины.
Он понял ритуальное проклятие, которое она шептала.
Что сказать в ответ?
– Мадам… – начал инспектор и остановился. Он вдруг вспомнил, что у него в кармане лежит платок, и жадно прижал тонкий кусок батиста к глазам, корням волос… платок сделался совершенно мокрым… – Мадам, во Франции редко гильотинируют женщин. Но я лично приложу к этому все усилия, и я от души надеюсь, что для вас будет сделано исключение.
Одержимый
– Марина, ради Бога, не наклоняйтесь так через перила! Прошу вас…
Тонкая фигура девушки, казалось, парила в воздухе, пронизанная теплыми золотыми лучами жадно целующего ее солнца. Только черная черточка перил отделяла ее от бесконечного простора, за которым вдали открывался горизонт крыш Парижа, труб, просветов дворов, полосок улиц, видных с высоты шестого этажа. Каждый раз, как она перегибалась вперед, чтобы взглянуть на проходящую под ногами узкую улицу, где ползали машины и пешеходы, сердце так и падало у меня в груди. Ничего на свете мне так не хотелось, как подойти и взять ее за руку, – лишь тогда я почувствовал бы себя спокойнее. Но, кусая губы, я остановился у стола в глубине большой, почти роскошной комнаты.
Мне было страшно, что Марина, с той детской грацией, которая кружила мне голову, начнет отбиваться, перевесится еще больше вперед и… Нет, мне про это нестерпимо было и думать…
И кроме того, всегда, когда мне случалось, как сейчас, оставаться с ней наедине, мной овладевала непонятная и непреодолимая робость. Боязнь ее обидеть, боязнь, что она припишет мне дурную мысль, странное. преклонение перед нею, как перед идеалом, к которому я недостоин даже приблизиться, делали меня в такие минуты совершенным трусом. И между тем, в какое бездонное блаженство бросало меня случайное прикосновение ее плеча к моему или беглая теплота ее ладони в моей! Эти невозвратимые мгновения подле нее – мой потерянный рай – было лучшее, что судьба мне подарила за всю мою жизнь…
Я мог стократно повторять себе, что мое волнение бессмысленно; я здесь считанные часы, а без меня сколько времени она проводит на балконе? Уже и так я столько раз принимался говорить ее папе и маме, чтобы они лучше берегли дочь, что они теперь, если я вновь пытался навести разговор на ту же тему, смотрели на меня, как на маньяка, и круто меняли сюжет беседы. Марина, конечно, и им была дорога; но чувствовать с такой остротой и болью может лишь тот, кто любит больше жизни, для кого всё на свете сливается в одном существе, бесконечно, беспредельно драгоценном и милом…
Девушка еще больше переваливалась за перила, от чего у меня сердце сжалось и комком скатилось куда-то в пропасть, и ее белая ручка порхнула, как голубок, посылая привет кому-то внизу.
– А знаете, кто к нам идет? – бросила она мне через плечо лукавую улыбку. – Лад!
При виде того, как мое лицо сразу потемнело, словно покрывшись грозовой тучей, ей, наверное, стало меня жалко. Порхнув с балкона через подоконник на пол, в комнату, она пропела:
C’est très mal d’être jaloux![86]
И ее тонкие пальчики легли на мой локоть. В другое время я почувствовал бы себя безмерно счастливым, но сейчас… мое настроение было безнадежно испорчено.
Я думал, что промолчу, но неожиданно для меня слова, которых я не собирался произносить, сами поднялись мне на уста:
– Мариночка, мой цветочек! Каждый миг я готов отдать за вас жизнь и спасение души… Моя любовь к вам всегда была любовью без надежды, и я ничего не мог бы сказать против человека, который любил бы вас так, как я? Но Лад… Разве он способен любить кого-либо, кроме самого себя, кроме своих удовольствий? Он весь полон мрака, к которому вам нехорошо даже прикасаться. Если бы…
Звонок у дверей прервал меня на полуфразе.
Что нужно в Париже для того, чтобы называться поэтом? Писать стихи, по мере возможности, хорошие – наивно скажет иной читатель. Отнюдь нет! Куда важнее отпустить достаточной длины лохмы и, непременно, бороду, и пьянствовать в тех же кабаках, где пьют общепризнанные мэтры эмигрантского Парнаса, – при известной ловкости, можно даже пить за их счет.
Пикантной деталью мне представлялось всегда то, что основная масса этой богемы, предающейся юному безудержному разгулу, состоит из людей, давно переваливших самое меньшее за пятьдесят. Поэт Лад был, впрочем, моим ровесником; но во всем остальном прекрасно подходил к среде «Ротонды» и других литературных кафе, самые названия которых мне неизвестны.