Однажды мы позвали его на день рождения. Он тогда еще не ездил в деревню, нас выселили на капремонт без телефона, Фаинка переехала и потерялась. Это были годы пустых прилавков, но на площади Уралмаша мне попалась форель, почти придуманная рыбка, серебристая спинка, черные пятнышки на розовом боку. В морозилке лежал непридуманный толстолобик, распиленный пополам, пучеглазый, огромный, весь в тине. Толстолобик был приговорен к фаршировке, форель на горячее – у друзей-художников был великий пост. Чтобы как-то отделить одну рыбу от другой, я открыла жареные грибы, хранимые с лета, словно экспонат, в стеклянной банке. Про форель я прочитала в «Армянской кухне»: припускать на гальке в белом вине, подавать с соусом из кинзы и грецких орехов. Галька у меня была. Плоская, круглая байкальская галька. За кинзой и орехами пришлось ехать на рынок. Почему на рынке оказались раки? Сколько мужу тогда исполнялось? В голодный талонный год у меня были раки, толстолобик в полстола, жареные грибы и порционная форель в белом вине.
Отчего-то никто не приходил. Мы давно все накрыли и расставили. За окном белело и серело, сыпал майский снег, батареи дышали холодом. Я набрала двушек и побежала вызванивать гостей, но телефоны-автоматы, будто нищие, выставляли покореженные диски и оборванные трубки. Я промокла, продрогла, обиделась, а когда вернулась, у нас сидел Родионов. В ожидании остальных мы немножко выпили и перекусили, о литературе мы не говорили, мы разговаривали о супе: у него были серые щеки язвенника, мне хотелось накормить его супом. Он рассказывал, как умирала его мать, он рассказывал мне как своей, но я чувствовала себя сиделкой или нянечкой – я могла его только обхаживать. Он был существом другого мира, бесприютным, одиноким. Казалось, в нем сквозит дыра, дыра, в которую все улетит. Я и не пыталась ее заткнуть, просто дежурила свою смену.
6
У нас наконец появились деньги – муж стал заниматься бизнесом. Он стал заниматься, они стали появляться. Художник Майоров посоветовал Лёне зайти к Родионову: тот продавал картины и кров, комнату в коммуналке, и уезжал в деревню писать роман. Мы взяли с собой все наши деньги – мы впервые шли покупать картины. Выйдя из троллейбуса, переглянулись: зачем отсюда уезжать? Адрес указывал на дом с колоннами – в таких при Сталине селилось
– Что это?
– А, наброски к роману! – Родионов отмахнулся, не рисуясь, как я бы сказала: «Да так, дети баловались».
Ах, как мне это было интересно! Я никогда не писала, я просто читала все детство, я и спрашивать-то боялась, чтоб не ляпнуть: «Ну и что автор хотел сказать?» А может, я и спросила, может, он и ответил, он всегда говорил торопливо, будто темнил, он охотнее жаловался на соседку.
Родионов принес все свои картины, расставил на полу. Горинский достал все свои деньги, разложил на диване. Наши первые деньги. Я к ним даже не прикасалась, относилась точно к мужской причуде, как если бы муж принес пауков и держал их в немытом аквариуме. Родионов показывал картинки, называл цены, Лёня рассматривал, советовался со мной, пересчитывал рубли. Нам хотелось купить сразу несколько, три или хотя бы две. Если две, то похожие, чтоб было ясно, «что художник хотел сказать». Если три, то одну
7
Несколько месяцев спустя я привела домой знакомую с английских курсов. Изучив все наши книжные шкафы, все стенки и простенки, Эльвира спросила:
– А это что это за картина?
– Ну… это абстрактная картина.
Я привыкла, что многие злятся: «Ну и что здесь изображено? Что художник хотел сказать?»
– Вижу, что абстрактная, – удивилась гостья, она закончила философский факультет. – А чья эта картина?