Читаем Двадцать два дня, или Половина жизни полностью

Я стою на втором этаже у перил и пишу, пишу, и никто даже не оборачивается на меня.


На первом поперечном мостке yellow submarine[71]. Тут продают уток, и тут все желтое: желтое мясо, желтый жир, желтые клювы, желтые лапы, желтые внутренности; тут же изделия из яичного теста, тоже желтые: желтая лапша, желтые рожки, желтые ракушки, желтые макароны, желтая вермишель, а сзади желтые метлы, желтые щетки, желтые корзины и даже цветы в углу, где поперечный мостик вливается в продольную галерею, — желтые астры.


Представь себе, что кто-то стоял бы тут и сортировал людей: подходят они к этому желтому миру или нет, и в зависимости от этого возвышал бы их или низвергал.


«Меня вы обязаны впустить, у меня врачебное свидетельство, я страдаю желтухой».


И как раздулась бы здесь зависть, и как презрительно взирала бы она на веру и надежду.


Второй мостик: заброшенный уголок. Прилавком служат одна-две грубо оструганных доски, на них несколько банок с подсолнухами, кучка почерневших головок чеснока, кучка яблок в пятнах, ужасающе худой, как из сказки Андерсена, утенок.


Невозможно представить себе, чтобы здесь что-нибудь купили. Но почему же торговки забираются в этот уголок? Должна же быть какая-нибудь тому причина? Может быть, это предусмотрено здешним статутом?

Старая крестьянка без стеснения поправляет широкую резиновую подвязку, завязанную узлом.


Снова вниз: и между двумя почти вертикально поднимающимися горами яблок «джонатан», «кокс» и «золотой пармен» ты видишь все богатство года — от землянично-красного до крыжовенно-лилового.


Покупки укладывают здесь в сетки, и пестрота рынка повторяется в них, как в калейдоскопе; продукты лежат в сетках как попало: картошка, яйца, цветная капуста, колбаса, пирожные, лимонад, и все уживается друг с другом, и ничто не разбивается.


Много беретов; вообще много мужчин, которые делают покупки, это странно.


Рыбы: розово-серые, розово-серебристые, серебристо-серые, серебристо-черные, черно-серые, но это только основа, над которой одно общее сверкание, оно объединяет все, и господствующий оттенок в нем — кровавый.


Снаружи мне становится плохо… Сильно греет солнце, сильный ветер, делаю последнюю попытку, иначе завтра придется идти к врачу: прохожу немного вниз по течению Дуная, снимаю плащ, пиджак и рубашку и ложусь на берегу.


Пожалуй, вот здесь, в виду этого города, у воды, на камнях, рядом с ребятишками, которые удят, не обращая на меня внимания, неплохое место, чтобы подвести итог. Через несколько недель мне пятьдесят. Чем я могу похвастаться? Как я выполняю свою частную задачу?


По мосту Свободы ковыляет нищий на костылях: левая нога ампутирована до половины, правая в металлических шинах. Он маленького роста, сутулый, лицо вздуто, верхняя губа искусана, на лбу, когда он его обнажает, видна глубокая вмятина. Он останавливается над опорой моста, над выступом, обращенным к Буде, злыми глазами смотрит себе под ноги, ругаясь, сбрасывает костылем на мостовую кость и с кряхтением усаживается: у него есть свое место, он хочет использовать свой день.


Понаблюдать, как он берет монеты… Нет, не смотреть на него и ничего ему не давать.


Из чего надо исходить, подводя итоги? Разумеется, из «своей задачи». Но кто определяет задачу человека?

Определяет ее общество, критика, впоследствии история литературы, или она определяется независимо, самой индивидуальностью писателя? Для каждого, кто пишет, она может означать только одно: создать тот кусочек литературы, который в состоянии создать только он, и никто другой. В этом смысле он незаменим (разумеется, при условии, что то, что он делает, — литература); обществу следовало бы также исходить из этого представления о незаменимости.


Как берет деньги официант, который обслуживает за завтраком: в ту самую секунду, когда ты хочешь положить их на стол, он возникает в дверях кухни, не обращая на тебя никакого внимания, и движется к столику в конце зала. Ты не осмелился бы задержать его, если бы тебя не подбодрил его едва заметный кивок, означающий, что ты, только ты, именно ты, можешь задержать его в эту минуту. Ты протягиваешь ему деньги; он равнодушно, не опуская глаз, кладет их в карман, при этом, нисколько не замедляя шага, следует дальше в конец зала, где легкими поглаживаниями придает совершенную форму сложенной салфетке, провожая тебя, идущего к дверям, улыбкой и поклоном, глубина которого в точности соответствует твоим чаевым.


Меня прошибает пот, приступ дурноты, облегчение.


Нет мужества для работы, нет мужества, чтобы выйти на улицу, не хочется читать, не хочется есть, я ни с кем не условился о встрече, меня никто не ждет. Так чем же заняться? Займусь упражнениями на слова «острый» и «тупой».


СОН:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дегустатор
Дегустатор

«Это — книга о вине, а потом уже всё остальное: роман про любовь, детектив и прочее» — говорит о своем новом романе востоковед, путешественник и писатель Дмитрий Косырев, создавший за несколько лет литературную легенду под именем «Мастер Чэнь».«Дегустатор» — первый роман «самого иностранного российского автора», действие которого происходит в наши дни, и это первая книга Мастера Чэня, события которой разворачиваются в Европе и России. В одном только Косырев остается верен себе: доскональное изучение всего, о чем он пишет.В старинном замке Германии отравлен винный дегустатор. Его коллега — винный аналитик Сергей Рокотов — оказывается вовлеченным в расследование этого немыслимого убийства. Что это: старинное проклятье или попытка срывов важных политических переговоров? Найти разгадку для Рокотова, в биографии которого и так немало тайн, — не только дело чести, но и вопрос личного характера…

Мастер Чэнь

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
Салюки
Салюки

Я не знаю, где кончается придуманный сюжет и начинается жизнь. Вопрос этот для меня мучителен. Никогда не сумею на него ответить, но постоянно ищу ответ. Возможно, то и другое одинаково реально, просто кто-то живет внутри чужих навязанных сюжетов, а кто-то выдумывает свои собственные. Повести "Салюки" и "Теория вероятности" написаны по материалам уголовных дел. Имена персонажей изменены. Их поступки реальны. Их чувства, переживания, подробности личной жизни я, конечно, придумала. Документально-приключенческая повесть "Точка невозврата" представляет собой путевые заметки. Когда я писала трилогию "Источник счастья", мне пришлось погрузиться в таинственный мир исторических фальсификаций. Попытка отличить мифы от реальности обернулась фантастическим путешествием во времени. Все приведенные в ней документы подлинные. Тут я ничего не придумала. Я просто изменила угол зрения на общеизвестные события и факты. В сборник также вошли рассказы, эссе и стихи разных лет. Все они обо мне, о моей жизни. Впрочем, за достоверность не ручаюсь, поскольку не знаю, где кончается придуманный сюжет и начинается жизнь.

Полина Дашкова

Современная русская и зарубежная проза