Он не особенно встревожился, когда один из грузчиков уронил свой тюк и грохнулся на мокрую, скользкую палубу. Наверно, от голода — оставалось еще целых два часа до получки. Пятидесяти шанхайских центов за день работы ему бы хватило всего на миску риса с жареным луком-пореем и кружку зеленого чая. Капитан отдал двум матросам короткое, равнодушное приказание и те отнесли потерявшего сознание в каюту, овальная металлическая дверь которой была помечена красным крестом.
…Полчаса спустя из каюты вышли уже двое грузчиков, и никто — ни на судне, ни на берегу — не обратил внимания на это мелкое происшествие. Оба понесли вниз по сходням по ящику с надписью Uralmash, и тот факт, что в безымянном и безличном человеческом муравейнике, от которого разило луком и потом, стало на одного кули больше, ничего не менял в огромном, многомиллионном и хаотическом уравнении, состоящем из безысходной бедности и чрезмерного богатства, под названием «Шанхай». Каждое утро муниципальные власти подбирали на улицах умерших за ночь от голода, так что еще один кандидат на подобную участь ничего не менял в ту или другую сторону.
Как уже было сказано, стоял ноябрь. Десятое ноября, среда, 1938 года.
До начала Большой войны на Западе оставалось девять месяцев и двадцать дней.
Хильда отдернула занавески на окне и осталась разочарована тем, что увидела. Она сама не знала, чего именно ожидала, но этот городской пейзаж вовсе не походил на рекламные плакаты бюро путешествий, или на сбывшиеся надежды тех, кто им поверил. Унылые, покрытые копотью фасады, развешенное на просушку белье, а далеко-далеко внизу, как будто ее отель располагался на Монблане, — бескрайнее хитросплетение железнодорожных путей, стрелок, проводов и семафоров, брошенные в тупиках разваливающиеся вагоны и одинокий, пыхтящий маневровый паровозик, который из ее окна выглядел детской игрушкой. Гостиница была популярна среди постояльцев со скромными средствами — категории «две звезды», одна из которых, увы, уже почти закатилась.
Отсюда не было видно ни Эйфелевой башни, ни Монмартра, ни Триумфальной арки, ни темно-серебристой ленты Сены, рассекавшей город и отражавшей небо над ним. Она знала Париж как свои пять пальцев — не только бульвар Сен-Мишель, Лувр, и Нотр-Дам, но даже бистро на углу напротив ее полуторазвездочного отеля. Хильде казалось, что она лично знакома с его хозяином. Никогда раньше не бывав в Париже, она увлеченно, чуть ли не сладострастно, изучала французский язык и литературу в Берлинском университете имени Гумбольдта, и этот изумительный город со всей ясностью присутствовал в ее сознании. Увы, студенческая жизнь Хильды оборвалась рано и безвозвратно — когда пришло к концу жалкое наследство, оставленное ей родителями. Но мечта увидеть Париж своими глазами жила: увидеть его не на страницах книг, не в кинокадрах, а во всем его истинном блеске, вдохнуть его воздух, услышать его звуки — лизнуть его и почувствовать его вкус, выпить чашечку кофе у своего вымышленного знакомца, по-соседски дружелюбного провансальца из бистро на углу. «Доброе утро, мадемуазель Хильда. Вам как всегда? Значит, кофе с круассаном, ведь так, мадемуазель Хильда?»
Огорчение из-за безрадостного вида за окном быстро улетучилось: какое счастье быть здесь, хоть ненадолго вырваться из удушливой атмосферы Берлина, этого амбара Европы, как назвал его неизвестный Хильде Илья Эренбург. Можно было расслабиться, забыть о гнетущих тревогах и слухах, о бесперспективных актерских курсах, о тех идиотах, которые считали, что крошечная роль из двух реплик приведет их прямиком в твою постель. Так приятно было избавиться от бесконечных дублей во время массовок, когда, непонятно почему, всю толпу в сотый раз возвращают на исходную позицию, снова и снова, как стадо, прогоняя перед камерой. И так — целый день: за пять марок в костюме студии и за шесть с половиной в своей одежде, если она подходит для фильма, о котором ты понятия не имеешь и который, по всей вероятности, никогда не посмотришь. Да еще вечные ухаживания ассистентов, воображавших, что якобы случайные прикосновения к твоему мягкому месту — кратчайший путь к твоему сердцу… И вечная дурацкая надежда статистки из массовки на то, что в один прекрасный день ее заметят, что режиссер, удобно развалившийся на служебном складном стуле, поманит пальцем ассистентку и тихонько спросит «Кто эта блондинка, вон там?» И тогда вся эта бессмыслица обретет смысл, и сбудется то судьбоносное предначертание, чей логический результат — широко распахнутая перед тобой дверь в большое кино. Ничего подобного, однако, никогда ни с одной статисткой не происходило.
Впрочем, пусть не в точности, но нечто подобное с Хильдой на этот раз произошло — вследствие чего она и проснулась нынче утром не в берлинском Грюневальде у себя в мансарде, а в парижской гостиничке.