— Господин Розенбаум, — сказал Мендель, — мы можем сделать прекрасный гешефт, от которого каждый из нас получит по триста тысяч рублей!
— Интересно. И что за гешефт?
— Я узнал, что вы даете за своей дочкой 600 тысяч рублей приданого.
— Ну и что?..
— Так вот, я готов взять ее за полцены!
И больше ни слова о взаимовыгодных сделках. Что же касается моих двух честно заработанных рейхсмарок за каждую англо-американскую бомбардировку, то скажи мне, в каком лагере какой еврей жил богаче, чем я во Вторую мировую войну?
Но, как говорила моя мама Ребекка Блюменфельд, у каждого начала есть свой конец. И, как правило, твердила она, хорошее начало — увы! — совсем не означает, что и конец будет удачным. А плохой конец начался с того, что однажды утром, после поверки, из двух машин марки «Steyr» выскочили четверо в штатском, в длинных кожаных плащах, и стремительно взбежали по деревянным ступенькам на крыльцо канцелярии. Стоял ледяной февраль — тот самый февраль, когда наиболее часто упоминались географические названия «Волга» и «Сталинград». Я тихо стоял в углу по стойке «смирно» в своей серой дерюжной робе, незнакомцы, заметив меня, о чем-то тихо пошептались с Редиской (после чего он резко побледнел) и вместе с ним вышли на улицу.
Вскоре после этого были арестованы трое — старший мастер Стахович и двое русских. Я мерз на улице, на крыльце канцелярии, когда их уводили. Хромающий Стахович бросил на меня беглый равнодушный взгляд, будто видел меня впервые, а затем согнулся, втискивая свое крупное тело в машину. Гораздо позже, из отрывочных реплик обер-лейтенанта Брюкнера, чувствовавшего себя преданным и скомпрометированным перед всем Рейхом — как он выражался, от Атлантики до русских степей, мне удалось воссоздать картину случившегося. А случилось нечто невероятное: как оказалось, на строго засекреченном и не менее строго охранявшемся «объекте А-17» работал тайный радиопередатчик, поддерживавший регулярную связь с Берлином — разумеется, не со штабом вермахта, а сам понимаешь, с совсем другими штабами. Аппарат под видом сундучка с инструментами и вся его начинка были местного производства — делом золотых рук мастера Стаховича, а прятали его в куче кокса в кузнечном цехе. Но через несколько месяцев успешной работы передатчик засекли при помощи нового германского изобретения под названием «пеленгатор», который с гениальной точностью открыл его местонахождение, а дальше тебе уже все известно. Единственное, чего так и не смог понять мой посрамленный начальник Брюкнер, это каким образом части — лампы, всякие там конденсаторы и сопротивления — доставлялись в лагерь. Что касается сопротивления (не в электрическом, а в политическом смысле), я отчасти был в курсе — касательно пакета, переданного мне немецким машинистом, и при одной мысли об этом кровь застывала у меня в жилах. Ведь стоило арестованным заговорить, и со мной было бы покончено, а в гестапо, без сомнения, я наложил бы в штаны.
Вскоре после этого, в одну из очередных бессонных ночей, когда я корчился от страха, ко мне снова пришел ребе бен Давид.
— Ну, что, боишься? — спросил он.
— Боюсь, — признался я.
— Не сомневаюсь, но будем надеяться, что они не заговорят. И тебя не арестуют, и ты упустишь единственный шанс стать героем. Ты тоже не заговорил бы в гестапо, не бойся, но не потому что ты настолько несгибаем, а потому что тебе нечего им сказать. Тот машинист, он ведь больше сюда не приезжает, наверно, вовремя рванул куда подальше, так что и его ты не можешь выдать, спи спокойно.
— Неужели три человеческие жизни стоили всего этого, этого сомнительного сопротивления, которое даже краску ни на одном их танке не поцарапало, которое никоим образом не повлияло на исход войны?
— А кто тебе сказал, что не повлияло? — спросил ребе. — Этот сундучок для инструментов — это ведь преодоление страха, протест против рабского примирения, сопротивление искушению конформизмом. Эти арестованные и тот германский машинист — разве они не есть сеятели веры в то, что свет погас не навсегда, в то, что в Европе еще не перевелись настоящие мужчины?
— Я знаю, что слаб и готов искупить свою вину, но разве они не сеют ветер? Ведь что такое жалкий самодельный радиопередатчик, зарытый в кучу кокса в кузне, по сравнению с мощью их армий?
— Я тебе отвечу: это упрямство и несгибаемость раба, вызов безличной стреляющей стали. И еще я тебе скажу: этот передатчик, он ничто и он всё — кукиш фюреру, пример для слабых, чтоб они могли поверить в то, что наш мир можно изменить. Тогда надпись над воротами концлагеря «КАЖДОМУ СВОЕ» приобретет новый смысл и сбудется. Амен и шабат шалом, Изя!
Мне казалось, что я не сомкнул глаз всю ночь, но меня разбудил безжалостный звон в рельсу, провозглашавший наступление еще одного лагерного дня.