В своих записях я наткнулся на давнее место, доказавшее мне все несовершенство моих хроник. Я описывал момент, похожий на прилив грусти по неисполнившимся возможностям, и вдруг появилось что-то, что означало мою полную откровенность с Юлией (я по привычке время от времени лелеял миф о своей изобретательной скрытности):
После этого мне стыдно уже маяться тоской и ничего не делать. Видя бесконечную повторяемость, тонкую связность и заботливую цельность мира, нельзя уже — и не на что — отвернуться.
XL
Дверь грохотала, как промышленный холодильник, а за ней Юлия в коротком халате — красные маки по черному полю, розовое колено, остро выставленное вперед — смотрела вниз, на тапочек, который никак не насаживался на стопу. «Пошли на кухню — он спит!» — быстро бросила она, убегая. У нее у самой был вид, будто только проснулась. Несговорчивый тапочек все-таки соскочил на повороте, и тогда из-за обклеенного в красный кирпич угла вытянулась и подцепила его за раскрытый зев белая нога. Этот тапочек — стилизованный плоский чувяк, надрыв Гуимплена, оторочен вывернутыми зубьями, сточенными в полукружья. Пара таких была здесь моей.
Пуховик я повесил на свой крючок (далеко от входа) и обратился к зеркалу, где ради привычного ритуала очень удобной расческой погладил запаренную голову. Расческа была давно, успела мне понравиться, хотя, возможно, зеркало льстило. Все любили причесываться именно здесь, свет был заплечным, зеркало улыбалось, — не то что в ванной, где в круглом стекле, висящем на колючей пеньковой веревке с английским ярлычком, проступали рытвины на коже и височные волосы излишне отливали светом. Вода здесь стучала по громкому дну ванны сама собой, а далеко от воды слишком неподвижной грудой лежала простынка, и что-то зацементировало ее неповоротливые складки. Похоже на дело ребенка, но состав бесцветный. Я ополоснул руки и плотно завернул оба крана. «Не выключай воду, — продолжал шуметь шальной шепот из дверей кухни. — Ты же видишь, надо прополоскать». На краю ванны висели желтые колготочки, крохотный комочек носочка валялся на полу. Мелькнула мысль самому все уладить, но я не мог решить, надо ли для этого использовать мыло или специальный порошок, так что мысль эта сошла со дна ванны с остатками пенной влаги.
— Я посмотрю на него?
— Он скоро встанет, — ответила Юлия, указывая блестящим анкерком на часы.
За балконной дверью застыла семейная декорация: негнущаяся пеленка — травяная с желтыми звездами, дальше по веревке шли два такта детских колготок, — ми-фа, ми-фа, восьмые пары, — а следом недетские кремовые с кружевом трусики и синяя рубашка с примерзшим к сердцу рукавом.
— Возьми сам чашку, — с пленительной деловитостью сказала Юлия, — мне некогда подать.
Я подошел к шкафчику над раковиной и не глядя вытянул крупную пол-литровую кружку с молодой улыбкой Юлиного папы среди якорей. Центр кухонного столика занимала небольшая бегония, и свет из-за окаменевших пеленок заливал змеиную кожу линолеума, стекло духовки, голые ноги Юлии. По икрам бежали красные точки, она казалась заспанной, не слишком суетилась, короткие волосы совсем таяли на шее. Она переложила лопатку в левую руку, сунула десницу в рукав халата, глубоко в нем почесала плечо и улыбнулась мне. Конец бельевой веревки беззвучно хлестал по перильцу балкона, укладывался на него, сползал неторопливо, опять пускался буйствовать. Все это было вечным, будто повторялось изо дня в день, будто не требовало никакого труда.
Лопаткой она переворачивала что-то на сковородке, потом выкладывала на тарелку. Маленькие блинчики, так как сковородка была маленькой. Стояла такая светлая тишина, что тяжесть стука сковороды на плите, половника в кастрюле с блинным суслом, шарканье лопатки — были оглушительны, будто накладывались на тишину опасливым, но оглохшим звукорежиссером.
— Тебе хватит? — с легким нажимом убеждения спросила Юлия, ставя передо мной — уже без звука — тарелочку с блинами. — Сейчас дам сметану или крученку.
Нежная незаинтересованность во всем, позволение всему быть значительным и вечным, — больше здесь ничего не происходило. Я не знал, о чем можно заговорить. Все само по себе струилось на этой кухне вместе с сонным светом, ладонями Юлии, которыми она протерла лицо, склонилась к локтю, вялыми пальцами свернула трубочку из верхнего блина и, пока несла ее ко рту, свободную руку запустила за пазуху. Мелькнувшая было ужимка озабоченности чем-то тут же превратилась в аппетитный укус, укус — в улыбку, растущую с каждым пережевыванием.