В это время залпы тяжелых орудий прогремели в деревне, и точно вспышки молнии осветили темноту.
.. .Проснулся я от сильной артиллерийской кано-
нады. Соседняя койка была пуста. Телефонист, как призрак, сидел в своем углу, клевал носом и все бубнил: «Я — луковица, я — луковица»...
Где комбат? — спросил я, вставая. — Что случилось?
Ничего особенного, — сонным голосом нехотя ответил телефонист. — Артиллерия состязается.
А комбат давно ушел?
Давно. Ушел во второй батальон, к Корневу. Туда и все ушли.
Ну так, значит, что-то случилось там?
Да нет, Свернигора вернулся, поглядеть на него пошли.
Я забрал свою полевую сумку и направился во второй батальон.
Сухой сосновый лес стоял изрубленный осколками мин и снарядов, во многих местах сожженный, но в косых солнечных лучах, а потому был прекрасен и казался тишайшим лесом, хотя все вокруг рокотало от грома артиллерии.
Вскоре позади я услышал топот коней. Это с адъютантом ехал комиссар бригады Емельянов.
Значит, случилось что-то важное, раз Емельянов был на коне! Верхом он ездил в редких, если не в исключительных случаях. Обычно же он пешим бродил по ротам и батальонам. Потомственный моряк, толстый, круглоголовый, он был забавен на резвом пугли
вом коне, который, дико выкатив глаза, готов был в любую секунду сбросить его с себя. Но комиссар крепко держался левой рукой за седельную луку, правой небрежно помахивая концом повода.С подчеркнутой молодцеватостью придержав горячего коня, Емельянов поздоровался, сказал:
И подумать только, что за орел Никита Свернигора! Герой, второй раз герой! Теперь, братец, о нем придется закатить статью в самой «Правде», теперь уж никаких объективных причин! — Явно не желая вдаваться в объяснения, комиссар обернулся к адъютанту, сказал: — Василий, утро хорошее, прогуляйся до батальона, а мы с капитаном уж поспешим туда.
Василий, молодой чубатый моряк с гордой осанкой и презрительным взглядом, нехотя спешился со своего коня, нехотя вручил мне повод, потом достал из кармана крохотную курительную трубку, сунул ее пустую в зубы и, нервно посасывая костяной мундштучок, отошел в сторону, с нескрываемым любопытством наблюдая,, как «товарищ корреспондент» сядет на его коня.
Не успел я с комиссаром проехать и километр, как из-за поворота дороги показалась большая группа пленных гитлеровцев под охраной... двух мальчиков с автоматами!.. Вслед за ними шло человек тридцать парней и мужиков. Многие из них были вооружены, некоторые ранены и перевязаны свежими бинтами. Замыкал шествие высокий голубоглазый богатырь в красной клетчатой рубахе. На плече он нес ведерную кадку.
Когда мы поравнялись с ним, я приподнялся на стременах и заглянул внутрь кадки. Моему примеру последовал и Емельянов. Кадка чуть ли не доверху была полна свежепросоленными огурцами...
Я рассмеялся, поняв, в чем дело, но комиссар только пожал плечами. Он хотел что-то спросить у меня, но в это время из-за поворота дороги показалась большая толпа краснофлотцев. Впереди шел Никита Свернигора. Брови его сурово были сдвинуты, сталью отсвечивали глаза, и гневный голос гремел в толпе. Никита рассказывал о том, что видел на той стороне Тулоксы...
Проводив последний эшелон в Медвежьегорск, я и Огарков побрели по пустынной Кондопоге. Печально выглядел город без жителей. На пыльных улицах валялись развороченные сундуки, разбитые шкафы, детские люльки, раскрытые буквари и тетради. В разных частях города горели дома, но тушить их уже было некому.
Чуть ли не у каждых ворот лежало по две, по три собаки. Еще вчера с громким лаем стаями они носились по улицам, неведомо чему радуясь, а сегодня присмирели, лежали, положив морды на лапы, и слезящимися глазами провожали редких прохожих. Хозяева
их покинули, и это они чувствовали своим собачьим чутьем...
Я с Огарковым был оставлен для связи с передовыми частями, ведущими бои на Шуе, и нам предстояло добраться туда.
До моста через Суну мы доехали на пятитонке с боеприпасами, дальше пошли пешком.
Петрозаводское шоссе было безлюдно. Холодный ветер пробирал до костей, рвал полы наших шинелей. Шли мы пригнувшись, взявшись за руки. Мало веселого было в нашем положении, но мы не унывали. На то мы фронтовые журналисты! Ко всему еще с Огарковым было легко в любом, даже самом тяжелом походе. Газетчик он был молодой, но человек смелый, находчивый, изобретательный, прекрасный товарищ. Правда, у него был один существенный недостаток: он любил поесть, тяжело переносил голод.
Вот и в этом «походе на Шую» то и дело я слышал: «Хорошо бы покушать сейчас...»
Я тоже был голоден. Третий день мы почти ничего не ели. Но я старался не думать о еде, лелея в душе надежду добраться до первой солдатской кухни на Шуе, а там уж досыта поесть. Огарков же своим «Хорошо бы покушать сейчас...» возвращал меня к действительности, и тогда я чувствовал и голод, и холод, и усталость, и ноги начинали подкашиваться у меня.
После долгих размышлений я сказал:
— Знаешь что, Саша? Давай идти врозь. Так будет лучше.